Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шрей внезапно выпрямился, выключил аппарат и включил верхнее освещение. Ослепленный ярким светом, я прикрыл глаза.
– Ну, так, – сказал хирург, как всегда, словно разговаривая с самим собой. – Моторная афазия… Тяжело повреждено около десяти полей… и глубже, tractus cortico-thalamicus, но таламус цел, похоже на то… И связующее вещество. – Вдруг он, будто только теперь заметив Анну, подошел к ней, положил руки ей на плечи и сказал: – Замечательно, девочка! Как это тебе пришло в голову?
Анна беспомощно улыбнулась.
– Не знаю. Я даже подумала, что это глупо с моей стороны, потому что нервные пути…
– Не глупо! Совсем не глупо! – прервал ее Шрей. – Нервные пути нарушены, не правда ли? Но есть достаточно устойчивые воспоминания, которые можно уничтожить только вместе с человеком! Ты поступила замечательно! Не знаю, но…
Не окончив фразы, он подошел к койке и освободил пациента от электродов. Юноша широко раскрыл глаза с огромными зрачками – такими огромными, что они казались двумя черными, скрытыми затмением солнцами, окруженными узкими венчиками серо-синего ореола. Эти глаза смотрели сквозь нас безразлично, неподвижно.
– Абулия… лобные поля… – бормотал Шрей. – Дело плохо… но ничего, будем оперировать еще раз…
Местом, где регулярно встречались люди самых разных профессий из всех групп, был спортивный зал. Я советовал всем систематически заниматься гимнастикой и сам показывал пример, являясь через день на спортивные занятия. Нашим тренером был друг Аметы – Зорин. Я так и не узнал, пилот ли он, занимающийся попутно кибернетикой, или специалист по кибернетике, который упражняется в пилотаже. Но это, в конце концов, проблема несущественная. Сам он говорил, что ему пришлось столько путешествовать по всяким космическим станциям, что, совершенно выбившись из ритма сна и бодрствования, он мог работать или спать в любую пору дня и ночи. Зорин был настоящим атлетом; таким именно я представлял себе Амету, когда еще не знал его. Самые сложные гимнастические упражнения он выполнял как бы играючи. Подходя к гимнастическому снаряду, он вроде бы прислушивался к своему телу в ожидании тайного сигнала о его готовности, потом внезапно взвивался над перекладиной и начинал то летать вокруг нее, то вращаться; а в какие-то мгновения застывал в полете, будто наперекор силе тяготения, подобно прекрасной живой скульптуре. В каждом его движении, в том, как он подавал руку, во внешне тяжелой, но неслышной походке, таилась сонная, кошачья грация, словно, обладая таким великолепным телом, он одновременно и радовался этому, и вынужден был непрерывно преодолевать его лень. Мы все обожали его; он умел разжигать в нас почти что детское честолюбие. Я помню, как Рилиант по вечерам приходил в зал, чтобы отработать какой-нибудь бросок, и трудился над этим несколько недель лишь ради того, чтобы Зорин наконец одобрительно кивнул.
Говорили, что Зорин был замечательным конструктором; его товарищи из группы Тембхары часто рассказывали о чудесной интуиции, с которой он предвидел самые отдаленные последствия того или иного решения стереометрических проблем. Я думаю, что это было как-то связано с его властью над пространством, за что он должен был благодарить свое тело. Никто не знал, как и когда он работает, – он приходил к Тембхаре как гость, проводил часок в лаборатории, брал тему и возвращался через два-три дня с готовым решением в голове. У него была удивительная память: он никогда не делал заметок. Его просторный селенитовый комбинезон голубоватого оттенка можно было внезапно заметить в самой дальней от центра корабля темной галерее, где-нибудь у ангара или на нулевой палубе; он часто забирался туда один. Если же рядом с ним кто-то шел, можно было биться об заклад, что это Амета. Они, казалось, вообще не разговаривали друг с другом: оба владели искусством молчания особого рода, всегда одинаково восхищавшим меня и даже тревожившим – настолько для меня оно было неприемлемым. Иногда они легким шагом, слегка раскачиваясь, прогуливались по смотровой палубе, раз в полчаса обмениваясь никому не понятными словами – названиями каких-то кораблей или же космических станций, – и вновь замолкали, словно обдумывая одну, совместно избранную тему.
К этому времени «Гея» достигла скорости 90 000 километров в секунду. На первый взгляд она продолжала висеть неподвижно среди звезд, и лишь оттенки их света начали постепенно меняться из-за эффекта Доплера: звезды, расположенные прямо по носу, сияли голубым светом, а те, что за кормой, становились все более красными. Чувствительные аппараты, регистрировавшие эти изменения, вычисляли скорость полета, страшную и непонятную в условиях Земли, – снаряд, несущийся с такой быстротой, войдя даже в самые разреженные слои земной атмосферы, испарился бы и превратился в газовое облако. Однако здесь все было тихим и молчаливым, звезды и черная бездна между ними. Солнце можно было увидеть лишь с последних кормовых палуб, оно походило на довольно крупную желтовато-стального цвета звезду, сиявшую в глубине сплюснутого диска; это были облака пыли, вращающиеся в плоскости эклиптики.
Увеличение расстояния от Земли выражалось лишь в увеличении ряда мертвых цифр на шкалах приборов – они были уже непостижимы для ума.
Неоднократно я получал предложения подключиться к разным группам, и признаюсь, даже собирался заняться видеопластикой, но в конце концов воздержался. Зато все больше погружался в занятия медициной и вечерами, ощущая приятную физическую усталость после тренировок, проводил сложные операции на трионовых моделях и изучал богатейшие медицинские пособия из судовой библиотеки.
Хотя занятия медициной приносили мне удовлетворение, я при этом чувствовал смутно, что мне чего недостает. То казалось, что я слишком мало общаюсь с людьми, то приходило в голову, что мои знания чересчур академичны и никому на корабле не приносят пользы. Надежда на практику по возвращении на Землю была такой отдаленной, что фактически теряла реальный смысл.
Я учился, читал. Принимал здоровых «пациентов», наведывался к Тер-Хаару, прогуливался с Аметой, а в это время на корабле происходили медленные и трудно распознаваемые, медленные и неотвратимые изменения. Мелкие, но многочисленные события должны были привлечь мое внимание, однако я был глух и слеп. Впоследствии я немало удивлялся тому, как мог ничего не замечать, но теперь думаю, что мой ум защищался перед вестниками того, что приближалось, того, что уже ожидало нас в одной из черных, холодных пучин, сквозь которые без устали мчался корабль.
Так вот однажды вечером, когда мы, усталые от бега, полуголые, отдыхали на лежаках и от наших тел после горячего душа поднимался пар, кто-то, лениво похлопывая себя по бедрам ребром ладони, словно опять принимаясь за массаж, пожалел, что нельзя заниматься греблей. Зорин улыбнулся и сказал, что собирается организовать на «Гее» самую настоящую регату восьмерок, и в ответ на наши удивленные вопросы рассказал, как он это себе представляет. Лодки можно установить в небольших прямоугольных бассейнах с водой, окружить их видеопластическим миражом озера или даже моря, и экипажи начнут соревнования – скрытые измерительные аппараты определят, какая из восьмерок гребла быстрее, и она будет признана победительницей. Он уже стал привычно чертить в воздухе эскизы аппаратуры, как вдруг физик Грига заметил едко: