Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Это будут не соревнования, а иллюзия. Вообще здесь слишком много этой видеопластики. Искусственное небо, искусственное солнце, искусственная вода; кто знает, может, мы сидим в обыкновенной бочке, а «Гея», Космос, экспедиция и межпланетные пейзажи – все это видеомираж!
Кое-кто рассмеялся, но это еще больше распалило физика.
– К черту такую забаву! – воскликнул он, вскочил и, стоя над нами, разразился гневной речью: – Все это самообман! Если так будет продолжаться, мы дойдем до того, что вообще никто не будет делать ничего, даже видеопластика будет не нужна. Чтобы пережить восхождение на Гималаи, достаточно будет проглотить пилюлю, она вызовет соответствующее раздражение в мозгу, и, сидя в своем кресле, ты будешь доподлинно ощущать, что лезешь по скалам и снегам! Хватит дурачить самих себя! Это какие-то наркотики, отвратительные суррогаты! Если человек не может что-то делать по-настоящему, не нужно этого делать вообще!
Последние слова он почти выкрикнул. Поначалу некоторые засмеялись, но смех сейчас же оборвался. Биолог попытался было что-то рассказать о наркотиках, но беседа не клеилась, и мы быстро разошлись, громко сетуя на то, что Зорин заставляет нас слишком много тренироваться перед соревнованиями. Этой болтовней мы пытались скрыть затаившееся в нас самих сомнение.
Долгое время мне не давала покоя мысль о том, что я случайно узнал у противоатомного щита. Я дал слово никому не рассказывать об этом, но должен признаться, что несколько дней подряд ждал вечернего сигнала со все нарастающим беспокойством и, где бы ни находился в момент увеличения скорости, начинал равно бездарно и напряженно наблюдать за окружающим, но ничего необычного, однако, не замечал. Раз-другой я намеренно засиживался у Тер-Хаара, чтобы на обратном пути заглянуть в нишу противоатомного щита. Там было пусто и темно. Хотелось повторить эксперимент Ирьолы с пеплом, но я опасался, что меня застанут за этим занятием и высмеют. В конце концов проблема разрешилась сама собой. Ирьола, который к концу следующего месяца вновь стал приходить в столовую, был в прекрасном настроении и, казалось, совсем забыл о нашей ночной встрече. Несколько раз я пытался намеками напомнить о ней, но Ирьола не понял, и пришлось спросить его напрямик.
– Ах, ты об этом, – сказал он. – Такие вещи случаются, когда что-нибудь делаешь впервые. Ничего, все в порядке.
По вечерам я ходил на палубы, с которых открывался вид на звезды. Там почти никого не бывало, и я приписывал это занятости людей. Говорили, что астрофизики уже сейчас готовятся к наблюдениям будущего года за необычайно редким явлением – рождением сверхновой звезды. Группа Гообара, по слухам, снова была близка к какому-то открытию. И хотя в остальных группах насчитывалось еще около ста восьмидесяти человек, на обзорных палубах мелькали немногие. Одинокие любители звезд. Но я не обращал на это внимания; меня все больше увлекала пустота. Раньше я смотрел на нее как астроном-любитель, стремясь запомнить и классифицировать все небесные тела. Постепенно это ушло бесследно.
Я перестал вникать в характер созвездий, не искал их и не пытался вычленить из черного фона – глядя на знакомое лицо, нельзя отделить от него глаза или губы. Застыв на одном месте, прислонившись лбом к холодной прозрачной стене, я часами предавался созерцанию, устремляя взор в бездны. Взгляд, направленный ввысь, казалось, возвращался обратно, как выпущенная в небо стрела, – там пластами залегла чернота, кое-где расщепленная бледными прожилками туманностей. И больше ничего. Внизу – усеянная звездами пропасть. Оба эти ночные пространства создавали два черных берега Млечного Пути. Спустя какое-то время взгляд переставал различать целостные величины. Он упорно прокладывал себе путь в завалах темноты, буравил ее пласты, какие-то огромные черные выпуклости, опущенные прокаленным пеплом, какие-то океаны мрака, фосфорически поблескивавшие; с огромным усилием продирался сквозь пылевые заслоны к затененным звездам – уставший; он, казалось, был исчерпан, размыт и поглощен нескончаемой чернотой. С истинным облегчением взгляд отдыхал, натыкаясь на средоточие света – а это была туманность, сверкающая как молния из ртути, превратившаяся в глаз и навеки застывшая в каком-то безумном развороте, – и взгляд вновь устремлялся вдаль, туда, где среди бесформенных мрачных нагромождений зияли бреши, из которых струился призрачный свет, словно из загнивающего ила. Иногда при таких рассмотрениях наступали минуты, когда мне казалось, что мой взгляд превращается в нечто материальное, что из глазных глубин исходят какие-то важные то ли лучи, то ли колеи и я не могу сомкнуть век, потому что тогда я бы обронил свой взор где-нибудь в бездонных лабиринтах ночи и обрек его на вечное пребывание среди ледовых или раскаленных туч – в одной из этих пастей, где тянется бесконечно старое, отсчитывающее миллиарды лет время, а все это – неизмеримое пространство без конца, без дна, без кровли, без границ, зримых или мыслимых, – все это было действительностью, миром, возникшим из черной пустоты и ослепительного пламени водорода.
На восьмом месяце путешествия ракета достигла скорости 100 000 километров в секунду. За каждые четыре секунды она преодолевала пространство, равное расстоянию между Луной и Землей, разметая на лету встречные световые волны, рассеивая их далеко за кормой. Ракета достигла третьей части максимально возможной в Космосе скорости, однако все световые ориентиры, по которым мы определяли свое местонахождение, оставались неподвижными. Временами мне казалось, что стоит только вдуматься в страшнейшее безразличие Вселенной по отношению к высочайшим усилиям – нашим и машин, которые мы создали для единственной цели и разогнали с такой скоростью, что они стали металлическим продолжением воли, нацеленной в одну точку, что достаточно это понять, чтобы ощутить себя раздавленным. Самого незначительного передвижения созвездий, измеряемого только микроскопическими величинами, нужно было ждать не дни, не месяцы, а годы. Мы неслись днем и ночью – когда работали, отдыхали, спали, развлекались, любили; автоматы включали двигатели, струи атомного огня вырывались из дюз, ракета ускоряла движение, пролетая уже 105, 110, 120 тысяч километров в секунду, а звезды оставались неподвижными.
Все то новое, еще не изведанное, не пережитое, что зарождалось, глубоко и смутно тлело во мне и постоянно как бы подавлялось, усмирялось общением с людьми, долгими часами, проведенными за приемниками земной информации, но ярко вспыхивало, как угли, в минуты ночных пробуждений между концом одного и началом другого сна или во время одиноких прогулок под звездами, на рассвете – все это собралось, слилось воедино и проявилось на двести шестьдесят третий день путешествия.
Я закончил свои ежедневные занятия позже, чем всегда, и, стоя под большой араукарией на полпути между больницей и моей комнатой, думал, как убить остаток вечера. Ничего не решив, я отправился в сад.
Наверное, по чьей-то просьбе ветер в саду, в отличие от обычного, сегодня буйствовал и от его резких порывов ветви деревьев непрестанно метались и пробуждали давние сильные воспоминания. Спускались ранние весенние сумерки. В синем небе над головой плыли большие, бесформенные облака, низко опустившееся солнце то пряталось за ними, то пробивалось из-за них сквозь по-золотившиеся кромки снопами сверкающих лучей, и тогда деревья и кусты, как бы внезапно проснувшись, отбрасывали на землю длинные тени.