Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дома за столом сидели Долгор с Ромашкой. Оба не взглянули на нее. Ели мясо, срезая его у рта ножами.
– Забирай, – коротко приказал отец зятю.
Долгор молча встал из-за стола. Встал и Ромашка, в точности повторяя движения отчима. Молча сел на коня, и Роман на своего, и они помчались по дороге в Тунку.
Отец запряг коня дочери, затолкал ее в бричку, так стеганул коня вожжами, что тот дыбьем пошел. Напоследок хлестанул беспутую по лицу и бросил на нее вожжи.
Три месяца валялась на кошме юрты черная от побоев, вздувшаяся Павла, а когда одыбала, поняла, что понесла опять!..
Долгор не подходил к ней. Они носились с Романом по Тунке, перегоняя стада от травы к траве… После Пасхи он ввел в юрту молодую, рослую бурятку и спал с нею открыто. Потом увел ее куда-то. На Рождественский пост Большая Павла родила девочку. Крошечную, прозрачную, белую-белую. Ленок на головке кучерявился, а глазки зелененькие…
«Гора родила мышь», – подумала она, поднося дитя к груди.
Из Култука пришла весть, что по первому листу умерла ее мать. Тихая-тихая, что омут, глубокая… С одной потаенной думкою в душе… В сенокос Большая Павла по утренней заре пробралась к ее могилке и долго громко рыдала, покрыв громадою своего тела уже зарастающий холмик…
Осенью вернулись с найденного пастбища Долгор с Ромашкою. Долгор подошел к зыбке, глянул на мраморное личико младенца и молча вышел. Ромашка, повторив его движения, вышел за ним, глянув на мать через плечо, точно так же, как глянул его родной отец на нее в зимовейке. К вечеру оба ускакали в степь и больше не возвращались никогда.
Весною мимо стойбища проходил торговый обоз в Китай. Остановился у юрты обменять орех на мясо. Пока свекровь резала барана, Большая Павла узнала, что в стране смута, что царя свергли, и многие в Култуке бунтуют и куда-то записываются…
Большая Павла не поверила ничему. Царь как Бог… Попробуй его свергни.
Старуха-свекровь дымила из своей трубки, и ее желтое, изрезанное бороздами морщин, иссохшееся лицо ничего не выражало. Она и на Анютку не глянула, только однажды, когда девочка уже почти кончалась, сунула ей в ротик рожок настоя какой-то травы. И та сосала жадно, потом ожила.
Только с Анюткой Большая Павла стала матерью. Тогда она на какой-то миг поняла и Степана… Она поняла, как сильные любят слабых. Как она тряслась над этим крошечным, едва шевелящимся комочком, который никак не хотел уцепиться за этот мир, все норовил исчезнуть за своими братьями-бурятами. Обмирала Анютка. Дитя греха, срамной материнской страсти. Ненаглядный плод блуда ее, той жути, ради которой преступила она и законы церкви, и через тятеньку переступила, и через все…
«Помрет дитя, – думала Большая Павла, – и че я буду делать? Одинешенька-то! Никому во всем свете ненужная…»
Ромашка рос Долгоровым. Чужим, как сквозной, степной ветер. Он сутками скакал по степи, ловил коней арканом, одним махом перерезал глотки баранам и ел мясо с ножа. Он внешне походил на Долгора. Старый бурят поседел, а Ромашка перенял ледящий, непроницаемый взгляд бурята, и многие принимали его за Долгорова внука…
Анфиска Степанова как-то, проезжая мимо стойбища, вошла в юрту и сразу двинулась к зыбке, широко раскрыв на нее синие свои глаза на белом детском личике. И Павла всей своей медвежьей громадою заслонила свою драгоценность, не давая даже дыхнуть на дочь. Они стояли друг перед другом, и Большая Павла, глядя в строгие глаза соперницы, вдруг осознала, что не было корысти у Степана перед соперницей, что любит он ее, как она Анютку, как сила привязана к слабости. И ни телесость молодой Павлы, ни стать ее, ни жемчуга и серьги тятенькины, ни кисеты с золотым песком не тронули его. А вот нежность и детскость Анфисы, сестры ее двоюродной, заполонили сердце кандальника…
Уже вертелась вовсю, вихрилась кровавая круговерть того века. Подпирал двадцатый с Колчаком и белочехами, и шли японцы по побережью Байкала. В стойбище доходили диковинные вести. Царя нету, и прежнее начальство все порешили, и что Колчак бьет народ, как мух, а особо лютуют чехи… Мимо стойбища шли и шли и конные, и пешие, обозами и подводами… Уходили в Китай… Иной раз заходили в юрту за водою. Подавала и воду, и лепешки, и кумыс. Ино меняла на тряпки и золото мясо. Разжилася, разъелася, налилась сладкой бабьей плотью. Косы плела в два оборота вокруг красивой, породистой головы, и мужики, особо казаки, оборачивались на нее с восхищением…
Один красивый, ладный, как орел, отстал от своих ее ради и звал ее с собою в Харбин. Дочку, говорил, своей считать буду. Большая Павла поигрывала с ним и чувствовала в себе опять ту молодую, свежую силу, с которой она и начинала жизнь. И та жизнь крутилась вокруг нее, как планеты вокруг солнышка. Прежнее угнетаемое что-то спало с души, и она тешилась, как рыба в воде. На Успенском посту приехала навестить ее Дуняшка. Видно было, что подружка дошла до ручки. Исхудала так, что дунь на нее, кажется, и подломится баба.
Рассказала обо всех, особо остановилась на Степане, мол, лютует мужик. Выслуживается. Колчак забирает молодых мужиков в охрану, а потом стреляет всех. Мужиков прячут по заимкам и балаганам. Степан выискивает молодняк и сдает Колчаку. Холодно совсем жить стало в Култуке. Колчак грабит, чехи грабят, скоро Япония грозится прийти. Свадеб никто не правит. Игрищ подрост не играет. Старики говорят только о конце света.
– Может, и правда всему конец? – вздохнула Дуняшка.
– Подюжим! – успокоила подруга.
Дуняшка вздохнула опять.
– Ты-то подюжишь. А Анфиска, вона, у Степана на ладан дышит.
– Нешто?!
– И не говори. Степан над нею, как орлица, бьется. На толчок носит. Она как вторую принесла, так и не встает. Он по дому сам все делает. И моет ее, и все…
– Так ей и надо! Не будет на чужое зариться.
– Не кляни ты ее! Она ведь не знала про тебя!
– Не знала? Весь Култук знал, а она не знала!
– Ты сама-то ничего не знала… Кто он такой. Может, у него где-то пять жен, и не Степан он никакой… а Моисей, может!..
Как красные взяли власть, Степан пропал на время. Анфиска без него и померла. Набедокурил он по Култуку по самое горло. Всем служил: и Колчаку, и чехам, и японцам партизан выдал. Их расстреляли под Тещиным языком… Узкоглазые…
Перед тем как схорониться, он женился опять, на комиссарской дочке. Были такие из пришлых… А потом и сам закомиссарил. В продразверстку самую ожил… Объявился… Кулачить своих из краянских никто не захотел. Степка кстати пригодился. На его прошлое глаза прикрыли. Оправдался. Еще и героем вышел…
Мирона – тестя и тятеньку, он разорял. И коров, и коней, и скот со двора тятенькиного весь согнал. Самовар медный, царский еще, своими руками вынес… Сроду сам ничего не наживал, дак и не жалко.
Тятеньку с Мироном и еще с десяток крепких мужиков мимо стойбища и гнали. Степан верхом сопровождал, с чужаками…
Свекровка, дремавшая над трубкой, вдруг открыла глаза и хрипло сказала: