Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я даже не разозлилась. Меня это даже не задело. Как ни удивительно, мне сделалось смешно.
– Послушай, юноша, – сказала я. – Ты предлагаешь мне убить твоего старшего брата. И что потом? Потом меня зароют живой в землю, побьют камнями… Или как тут у вас поступают в таких случаях? А ты останешься чистеньким и первым бросишь в меня камень…
– Нет, – сказал он. – Я на тебе женюсь. Никто ничего не узнает. Милиции нет, прокуратуры нет, никакой власти нет. Я буду здесь власть. Скажем: заболел, умер. Кто станет проверять?
Глупо и смешно, но я вдруг попыталась представить, как это будет, если будет. «Зарина, даже думать не смей!» – воскликнула мама.
А Гадо зашептал вкрадчиво:
– Старушка есть, она все знает. Я у неё взял одно лекарство. Очень хорошее лекарство. Вкуса не имеет, запаха не имеет. Если в чай положить, Зухуршо ничего не заметит. Спать ляжет, утром не проснётся.
Меня разобрало нестерпимое любопытство. Было ужасно интересно, как он собирается Черноморда травить… Почему он? Это он мне предлагает. И хотя я ни за что в жизни не войду с ним в сговор, страшно хотелось узнать, как он все задумал.
– Вот твоя старушка все и расскажет. Никакого следователя не надо.
Он даже рассердился.
– Зарина, ты вообще ничего не понимаешь! Кто мне хоть одно слово сказать посмеет? А между собой будут шептаться, пусть шепчутся. Зухуршо никто не любит. Зухуршо всех людей обидел. Все радоваться станут, никто вопросов задавать не будет. А старушка вообще ничего не расскажет…
– Почему это?
– Бабушка умерла.
Он убил её, ублюдок!
– Плохого не думай, – сказал он. – Сама скончалась. Очень старая была.
– Понятно, – сказала я. – А про меня что скажешь? Очень больная была? Как Зебо. Или просто очень глупая.
Он придвинулся ближе ко мне.
– Про тебя скажу: «Я на этой женщине женюсь». В жены тебя возьму.
Он пододвинулся совсем близко и обнял меня за плечи.
– Руку убери, – сказала я безразлично.
– Ты плохого не подумай. Я как брат…
– Лапы поганые убери! – закричала я не своим голосом.
– Зачем кричишь?
Он отдёрнул руки, но я видела, что он взбешён и борется с собой.
– Зарина, зачем так говоришь? Зачем на меня кричишь?
– Потому что ты мне противен. Вы все мне противны! Уходи.
Его, кажется, наконец проняло.
– Хай, сестрёнка. Не обижайся. Подумай. Хорошо подумай…
И потопал к лестнице. Я крикнула вслед:
– Гадо, как умерла Зебо?
Он остановился, обернулся.
– Зухур её убил.
…и таким образом, пишущему эти строки не остаётся ничего иного, как принять решение, к которому его вынуждают долг и судьба, а также обязывают принципы истинного гуманизма. Поскольку нет мирного способа отстранения от власти Зухуршо, действия коего полностью разрушат не только жизненный уклад вверенных мне Богом людей, но и сами их жизни, то остаётся лишь единственный выход – насильственное свержение неправедного тирана, что также невыполнимо, ибо любое выступление безоружных крестьян против самозваного правителя зальёт ущелье кровью невинных, а потому придётся прибегнуть к мере жестокой, но неизбежной – его физическому уничтожению.
Множество раз я проверял и перепроверял законность этого приговора, сверяя его с Кораном и известными мне хадисами, с сожалением сознавая, что успел изучить не слишком многое, поскольку до сих пор видел своё назначение в духовном руководстве мюридами, а не в решении политических задач, и в итоге решил довериться сердцу и обратиться к Богу в надежде, что Он подскажет верный ответ.
Но прежде необходимо было успокоить встревоженный ум. Сидя глубокой ночью в своей келье, я начал сосредотачиваться на пламени чирога, стоящего передо мной на циновке. Здесь, в уединённом пристанище молитв, медитаций и раздумий, я никогда не прибегаю к иному освещению. С началом войны электричество пропало, запах керосина неприятен, а созерцание живого огонька светильника приносит немалое удовольствие и к тому же роднит меня с мудрецами древности, не знавшими иных источников света (если, разумеется, не считать того, из коего исходит истинная мудрость). Правда, когда одолевает меланхолия, грубый глиняный сосуд с торчащим из него фитилём напоминает об убожестве, в котором я вынужден жить до конца своих дней, и утешает лишь тем, что оставляет в углах кельи достаточно тьмы, чтобы скрыться в ней от бед и соблазнов этого мира…
Тяга холодного воздуха из полуприкрытой двери заставляла пламя колебаться и трепетать, словно бы в такт моим неспокойным мыслям. Раздумья мои пресёк шёпот, донёсшийся из тёмной щели меж дверью и косяком:
– Святой эшон…
Пробуждённый от дум, я пришёл в негодование. Бесцеремонность простолюдинов беспредельна! Они не имеют представления о том, что такое личное время и личное пространство, и, едва возникает нужда в услугах эшона, вторгаются к нему без колебаний с той же деловитой поспешностью, с какой открывают короб с лекарствами в собственном доме. Но я не служба скорой помощи. Не телефон доверия. Звоните ноль три.
– На сегодня приём закончен, – произнёс я холодно.
Слова мои должны были обескуражить стоящего снаружи, но он тут же нашёл ответ:
– Завтра, может, поздно будет…
Прогнать наглеца – означало оставить дерзость безнаказанной, а я хотел дать хороший урок.
– Войди.
Дверь приоткрылась пошире, и невидимый пришелец просунул в келью какой-то предмет. Я всмотрелся и в полутьме разглядел большой узел из полосатой ткани. Подношение.
– Оставь за порогом, – приказал я.
Узел уплыл назад в темноту, а его место заняла смутная фигура, в которой угадывался гротескный силуэт деревенского старосты. Я до сих пор не мог простить этому нелепому субъекту непочтительность, замаскированную преувеличенной почтительностью, с которой он тащил меня в президиум того злополучного собрания. Усилием воли я погасил разгорающийся гнев – чувство, недостойное мудреца. Не стану скрывать, в качестве огнетушителя мне послужило одно соображение: староста, хитрец и интриган, явился ко мне в неподобающий час не по недомыслию, а с каким-то умыслом, за которым, вероятно, скрывается нечто важное… И я, сколь смог милостиво, приказал:
– Садись.
Староста неуклюже уселся у порога.
– Ближе! – я хотел наблюдать за выражением его лица.
Староста, опираясь руками сзади и выдвигая вперёд скрещённые ноги, произвёл несколько перистальтических движений на собственных ягодицах, будто гусеница, и замер в метре от меня, потупившись, молча. Я не торопил его, однако затянувшееся молчание становилось непристойным. Светильник, стоящий передо мной на циновке, подсвечивал снизу лицо старосты, превращая его в маску злодея из дешёвой мелодрамы.