Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, что-то говорил, а потом выпил лимонад. Нет, подожди, ты сначала выпил лимонад.
— Наверное, ты увидела, как я несчастен, когда ты пришла, я был в состоянии транса, как шаман, готов был броситься в черную дыру, чтобы разом покончить со всеми презумпциями, вот какое изящное слово.
— Дыра кончается в подвале, — сказала Талита. — А там тараканы, чтоб ты знал, и какое-то разноцветное тряпье на полу. Там темно и сыро, а совсем рядом мертвецы лежат. Ману мне рассказывал.
— Ману спит?
— Да. Ему приснился кошмар, он кричал, что потерял какой-то галстук. Я же тебе говорила.
— Сегодня ночь великих откровений, — сказал Оливейра, медленно подняв на нее глаза.
— Самых что ни на есть, — сказала Талита. — Раньше Мага была просто именем, а теперь у нее есть лицо. Правда, она пока еще ошибается в расцветке одежды.
— Одежда — это ерунда, когда я снова ее увижу, поди знай, в чем она будет. Может, она будет голая или со своим сынишкой на руках, будет напевать ему «Les Amants du Havre», ты эту песню не знаешь.
— А вот и знаю, — сказала Талита. — Ее часто передают по радио «Бельграно».[545] Та-ра-ри-ра, та-ра-ра…
Оливейра хотел было дать ей пощечину, а получилось будто приласкал, Талита откинула голову назад и ударилась о стену. Она поморщилась и потерла затылок, но напевать не перестала. Послышался какой-то щелкающий звук, потом жужжание, которое в темноте коридора показалось синим.
Талита отодвинулась и спряталась за спину Оливейры. Щелк. За стеклянной зарешеченной дверью ясно обозначилась фигура в розовой пижаме. Дохнуло свежим воздухом, почти холодным. Оливейра поспешил к грузовому лифту и открыл дверь. Старик посмотрел на него, по всей вероятности не узнавая, и пошел, продолжая гладить голубку, понятно было, что голубка когда-то была белая, но от постоянного прикосновения стариковской руки стала пепельно-серой. Неподвижная, прикрыв глаза, голубка отдыхала на ладони, которую старик держал на уровне груди, а его пальцы все гладили и гладили ее от шеи к хвосту, от шеи к хвосту.
— Идите спать, сеньор Лопес, — сказал Оливейра, переводя дух.
— В постели жарко, — сказал сеньор Лопес. — А посмотрите-ка, как ей нравится, когда я с ней гуляю.
— Уже поздно, идите в свою комнату.
— Я принесу вам холодного лимонаду, — пообещала Талита-Найтингейл.[546]
Дон Лопес погладил голубку и вышел из лифта. Они услышали, как он спускается по лестнице.
— Здесь каждый делает что хочет, — прошептал Оливейра, закрывая дверь лифта. — Придет час, и они тут все другу другу головы поотрезают. Это носится в воздухе, я тебе точно говорю. А эта голубка похожа на револьвер.
— Надо бы сказать Реморино. Старик поднялся из подвала, странно как-то.
— Знаешь что, ты побудь тут на стреме, а я спущусь в подвал, посмотрю, нет ли там кого еще с какими-нибудь глупостями.
— Я с тобой.
— Ладно, остальные, похоже, безмятежно спят.
Внутри лифт освещался голубоватым светом и спускался с жужжанием, напоминающим научно-фантастические фильмы. В подвале не было ни единой живой души, но дверца одного из рефрижераторов была приоткрыта, и оттуда пробивался свет. Талита остановилась в дверях, зажав рот рукой, а Оливейра приблизился к холодильнику. Это был номер 56, он хорошо его запомнил, семья должна была его вот-вот забрать. Он из Трелева. А пока что его навестил приятель, нетрудно было представить себе, как и о чем беседовал тут старик с голубкой, один из тех псевдодиалогов, когда собеседнику совершенно неважно, говорит ли другой, или он вообще никогда не заговорит, лишь бы перед ним кто-то был, лишь бы перед ним что-то было, хоть лицо, хоть ступни, торчащие из холодильника. Он сам только что точно так же говорил с Талитой, рассказывая ей обо всем, что видел, о том, что ему страшно, говорил о колодцах и переходах, Талите или кому-то другому, чьей-то паре ног, торчащих из холодильника, любой субстанции, пусть даже враждебной, лишь бы она была способна выслушать и принять. Но когда он закрыл дверцу и неизвестно зачем оперся обеими руками о край стола, воспоминания тошнотой хлынули из него, он подумал, что еще два или три дня назад он считал для себя невозможным рассказать все это Травелеру, обезьяна вряд ли может разговаривать с людьми, и вдруг, сам не зная как, он услышал, что разговаривает с Талитой так, словно это Мага, и, зная, что это не она, все равно говорит с ней о классиках, о том, как страшно было ему в коридоре, об искушении дверного глазка. И значит, тогда (Талита была рядом, на расстоянии нескольких метров, позади него, она ждала) это был конец, призыв к чужому состраданию, возвращение в семью людей, губка, которая с неприятным хлюпающим звуком шлепается посреди ринга. Он чувствовал, что бежит от себя самого, покидает себя, чтобы броситься — блудный (сукин) сын — в объятия легкого примирения, а оттуда — что еще легче — к возврату в обычный мир, в возможную жизнь, во время, в которое он живет, к здравому смыслу, которым руководствуются добропорядочные аргентинцы и все прочие живые души. Он был в своем маленьком удобном ледяном аду, но сошел он туда отнюдь не в поисках Эвридики, тем более что он спокойно спустился туда на грузовом лифте, а сейчас когда он открыл холодильник и достал оттуда бутылку пива, пусть камень летит в любую сторону, пусть что угодно происходит, лишь бы покончить с этой комедией.
— Иди сюда, глотни, — позвал он Талиту. — Намного лучше, чем твой лимонад.
Талита сделала шаг и остановилась.
— Ты что — некрофил? — сказала она. — Пошли отсюда.
— Это единственное прохладное место, согласна? Я думаю, не поставить ли мне здесь раскладушку.
— Ты побледнел от холода, — сказала Талита, подойдя к нему. — Пойдем, мне не нравится, что ты здесь.
— Не нравится? Не бойся, они не вылезут и меня не съедят, те, которые наверху, страшнее.
— Пойдем, Орасио, — повторила Талита. — Я не хочу, чтобы ты здесь оставался.
— Ты… — сказал Оливейра, глядя на нее в ярости, но сдержался и открыл бутылку пива ударом ладони по крышке, зацепленной за край стула. И тут он ясно увидел бульвар под дождем, но не он вел кого-то под руку, пытаясь найти слова сочувствия, а это его вели, это ему протянули руку из сострадания и говорили с ним, потому что хотели вернуть ему душевный покой, и так его жалели, что это было даже приятно. Прошлое предстало в ином свете, оно поменяло знак на противоположный, и оказалось, что Сострадание его не уничтожило. Эта женщина, которой вдруг пришло в голову поиграть в классики, пожалела его, и это было так ясно, что обожгло ему душу.
— Мы можем подняться на второй этаж и там поговорить, — убеждала его Талита. — Возьми бутылку, я тоже немного выпью.