Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этом месте рецензии обычно нужно пересказать сюжет, но его, кажется, уже много пересказывали: герметичный мир, «неопределённое время», то есть — близкое будущее, сознательно лишённое примет всякого календаря; четверо друзей; мужская дружба, переходящая в любовь; тайна со страшным детством одного из героев. Потом все умерли, ну, или почти все. Молодые, но постепенно стареющие герои (одна пара главных), абстрактные, как мушкетёры на сферических конях в вакууме. Почти семьсот страниц дистиллированных отношений (не потому что они очищены от переживаний, а потому что из них удалены политика, история и много что ещё — того, что делает нас существами в истории, в том толстовском её смысле, который он пытался показать в своём знаменитом романе).
Я понимаю, что это довольно бессмысленный пересказ, потому что главное в книге не собственно последовательность событий, а сопереживание определённому состоянию. Подробный рассказ о мучениях ребёнка, некая манипуляция читателем, только часть его — и понятно, отчего эта книга так толста, на коротком ходе манипуляции очень сложны.
Как раз я и хотел остановиться на двух явлениях вокруг таких книг — манипуляции и социализации.
Про первое много говорили, оправдывая её тем, что всякая литература, заставляющая сопереживать кому-то — манипуляция. Оправдание это неловкое, потому что вопрос упирается в художественные средства и в то, собственно, художественные ли они.
В своё время довольно много было сказано про фотографии детей на войне — в каком-то смысле это запрещённый приём: у всякого нормального человека плачущий ребёнок вызывает сострадание (и я бы остерегался того, у кого он сострадания не вызовет). Зритель становится объектом манипуляции, он не может рассуждать рационально (или вообще как угодно). То есть, есть вещи, которые действуют безотказно, на уровне физиологии, а не искусства.
При этом я уже несколько раз видел оправдание манипуляции на примерах фильмов ужасов и порнографии. Теперь многим стало известно, что на ладонях не растут волосы и немногие опасаются за своё зрение, так что филлипик против порнографии (и ужасов заодно) на экране от меня не услышать. Но надо понимать, что если оба эти жанра помещены в отдельные кластеры потребления. Если рафинированное эмоциональное сочувствие и слёзы эмпатии кто-то хочет поместить именно в такой слёзный кластер, то там же может оказаться и такой предмет, как сырой репчатый лук. Он будет равноправным произведением искусства, напрямую связанным с физиологией и совершенным в смысле восприятия.
Так что пока ни одного рационального довода в защиту прямой манипуляции не обнаружено.
Конечно, тема насилия — лишь одна из тем «Маленькой жизни». Там много над чем можно поплакать. При этом существует огромное количество примеров, когда уныние вызывает не только чужая печаль, но и собственное к ней сочувствие. В уже упоминавшейся песне Олега Митяева «Лето — это маленькая жизнь» герой идёт за пивом с полиэтиленовым пакетиком, в нём дырка, всё время утекает пиво из него, дом целует слепой расплакавшийся дождь, разлука, она на последнем этаже, а он — «в различных точках, именующихся дном», но «если пить, то нету разницы уже».
Помилуй Бог, для того, чтобы этому сочувствовать, нужно ночевать на сенных барках.
И я скажу ещё одну жестокую вещь — читателю чаще всего жалко не героя. Ему жалко себя — он примеряет на себя всю эту жизнь из книги про любящих людей, а потом мир без любимого, солнце без тепла, птицу без крыла[177], и всю остальную воображаемую жизнь, что налезет в примерочной.
Читателю жалко самого себя, и это чувство очень опасное. На нём построены самооправдания разного толка и превращение реальности в вымышленную сферу, где не настоящая боль, а другая, страшная, но выдуманная.
Более того, каждое принуждение к эмпатии приводит к её отторжению. Это очевидная реакция — потребители манипуляционного искусства делятся на тех, кто становится членами секты и протестную группу, которая в какой-то момент, на манер профессора Преображенского, который на вопрос: «Вы не сочувствуете детям Германии?» отвечал: «Сочувствую». И дальше:
«— Жалеете по полтиннику?
— Нет.
— Так почему же?
— Не хочу»[178].
Человек для того, чтобы сохранить трезвое отношение к не очень весёлому миру, остерегается манипуляций. И чем они очевиднее, тем более он их не любит.
С другой стороны, есть довольно много людей, которые хотят быть отманипулированы (Шишков, прости). Это понятный выбор — он, во-первых, снимает с человека часть ответственности по изучению окружающего мира, во-вторых, замещает собственные переживания заданными.
Такое не очень редкая вещь: отсюда, собственно, и сетевой культ котиков и милых детей, которые автоматически вызывают умиление, точно так же, как автоматически вызывает сострадание плачущий ребёнок.
Теперь имеет смысл сказать о социализации.
У меня был опыт наблюдения за книгой «Щегол» (2013) (с ней «Маленькую жизнь» давно начали сравнивать по разные стороны разных океанов) и, более того, за книгой «Дом, в котором» (2009). Эти романы я читал внимательно. Причём «Дом, в котором» читал одним из первых — в рукописи.
Я отдаю дань тому, что они заслуженно известны и действительно воздействуют на аудиторию.
Важное свойство этих книг — в их социальной функции. Они объединяют вокруг себя читателей.
«Щегол» Донны Тарт был настоящей буржуазной книгой. Буржуазной вовсе не в смысле эстетики буржуа девятнадцатого века, или тех воображаемых буржуа, которых клеймили комсомольцы середины двадцатого века. А в рамках совсем другой эстетики — современного человека, не очень бедного, путешествующего по свету и не манкирующего посещением художественны галерей. Человека, который знает сюжеты Достоевского и Диккенса, и в результате я наблюдал довольно много людей, которые сошлись на книге Донны Тарт, как на всей культуре prêt-à-porter.
Но это была честная буржуазная книга, понятным образом собирающая свой фан-клуб, а вот история с романом Мариам Петросян «Дом, в котором» была несколько