Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В это замечательное утро (скажем так, потому что тут целый день за окном висит смог, и когда дверь хлопает громко, то человек за столиком вроде просыпается и, потягиваясь, шепчет про утро туманное, утро седое) в воздухе, если его анализировать, сидя в тепле забегаловки, имеется обязательное приключение. Но это вряд ли такая надежда, и ему не хочется никуда выбираться отсюда, просто – речь идёт о комфорте, типа который создают бородатые портреты революционеров науки в университетских стенах, где стоит запах пыли и студенческой анаши. В те юные годы В., разумеется, пытался устроить в своей жизни этот уют большого приключения, занимая её грёзами о свободной любви и наркотиках (потому что к такому великому ощущению жизни имеют, увы, отношение только грёзы об этих вещах), где оставалось место только для музыки и портретов, например, Че Гевары, Моррисона и т. п.83 …Однако сейчас, когда он читает в газете про арест Карлоса Шакала или про смерть Джерри Гарсиа, эти измятые лица и имена не вызывают у него такого светлого убеждения в бескрайней жизни, как те бородатые портреты, за которыми существуют страницы романов Обручева или Беляева и дыхание ветра с моря, благодаря чему по тусклому полю за окном раздаются мысли. Вот почему, хотя с точки зрения девицы в лётной куртке человек за столом смахивает на Фрэнка Заппу, В. представляет себе, что когда тебе за тридцать и скоро придётся умереть, то безумие жизни тогда приносит сугубо научное удовольствие.
Однако, что его заставляет относиться к собственной жизни именно как к науке своего рода, не имеющего отношения к тому делу, которое позволяет спрятаться от происходящего бреда в кабинет, мастерскую и т. д.? В. решил, что это, пожалуй, всё-таки уважение к тому факту, что главный вид спорта, которому может себя посвятить человек, заключается в наблюдениях за природой вещей. (Не говоря о том, что спортивное поведение представляет собою единственный вид чести, оставшийся человеку XX века.) В науке84, в конце концов, человек может не отвлекаться от этого спорта на мелочи, из которых состоит жизнь в искусстве и, конечно, спортивная жизнь собственно. Вот почему портреты учёных занимают места над «библиотекой приключений» на полке, где бородатые старики-профессора, опоясанные патронташами, цепочкой бредут по холмам облаков к центру земли: Циолковский, Вернадский, Чижевский и примкнувший к ним Павлов.
Nota: В. хочет сказать – «Земли Санникова»85, но вместо этого он говорит «Земля Корсакова», хотя всё равно видит фрегат, который глубоко скользит среди льдин, как в облаках, и где плывут и поют «Есть только миг…», любимую песенку прожигателей жизни последних советских лет, почему-то Олег Даль, Роберт Смит и на руле – щуплый француз с лихо закрученными кончиками зелёных усов. Мы тоже подошли к месту, где придётся поговорить об отношениях русской жизни с литературой французских декадентов и современной музыкой cult. Завтра не будет. Хотя В. уже не вполне соображает, что тут вокруг, он ещё раз повторяет «Земля Корсакова» и в который раз удивляется тому факту, что вот нельзя сказать «Земля Фрейда», скажем, или «Земля Жане» (современник обоих великих психиатров, Жане, напомним, «открыл» истерию). В беседах с коллегами, с которыми я обсуждал перевод и издание на русском языке книг французских сюрреалистов, я сталкивался, бывало, с их сперва разогретым культурным энтузиазмом, но в бытовом разговоре на тему потом пролетал тихий ангел, благодаря которому я стал подозревать в сюрреализме явление, специфически чуждое русской культуре XX века. Возьмём только отношения с психоанализом и шире – с психиатрией. Как известно, существо сюрреалистической революции состояло в освобождении фрейдовского подсознательного, как его понимал учившийся у Жане Бретон, в повседневных поступках (хотя они, понятное дело, ограничивались речевыми поступками и художественными акциями). Кстати, до сюрреалистов фрейдизм не имел особого хождения во французских интеллектуальных кругах; в России, напротив, психоанализ уже имел прочные корни и даже, более того, такую проблему, как Октябрьская революция и Гражданская война. За год до выступления сюрреалистов русский психоаналитик Николай Осипов опубликовал в Праге весьма созвучную им по названию работу «Революция и сон», где констатировал, что все новейшие события российской действительности представляют собою прямое воплощение делирия в жизни86. Заметим к тому же, что уже в основе русского психоанализа, которому пришлось работать не с подавленными, а с очень торжествующими желаниями человечества, – какое тут, к чёрту, подсознание? – была русская школа психиатрии С. С. Корсакова с центральной темой алкоголизма (не говоря уже о традиционном для русского менталитета отношении к окружающей жизни как к пьяному недоразумению). Ну а что же искусство? Насколько я знаю, психоанализ не пользовался авторитетом у деятелей русского авангарда – кроме, пожалуй, заумников «41°», зато как! Пожалуй, если в автоматических текстах французов ещё можно увидеть что-нибудь такое поэтическое, как дневник тронутой барышни, что скажешь о том грохоте, который раздаётся из каждой говорящей пизды в «лидантЮфАрам» Зданевича… Однако Кручёных, Терентьев, Ильязд – это отдельная история в русском авангарде. Короче говоря, у меня вышло много оснований увидеть в «сюрреализме» какую-то очень глубокую травму современной русской интеллигенции (может быть, травму рождения), которая объясняет то бездумный энтузиазм, то снисходительную усмешку стыда моих некоторых коллег при звуке этого слова. С другой стороны, что за серьёзность в разговоре о самых дешёвых гуру подрастающих поколений: бульварный романист Гибсон, Тимоти Лири, Маккена и даже Ги Дебор, наконец, блин! Но это же была юность, это были неловкие попытки ебаться всем вместе под музыку, запашок анаши в коридоре университета с портретами бородатых учёных: это же не было литературой… Сказать в интеллектуальном кругу «Уильям Берроуз» всё-таки не так стыдно, как «Мик Джаггер», хотя как сказать, как сказать. Этим объясняются неудачные попытки В. найти свежий жизненный выход в разговоре об Альфреде-Жарри, которые завершаются горячим признанием в сексе к живущей неподалёку приятельнице, хотя и тут, скажем, «сообразительность, остроумие, находчивость остаются в значительной степени» (Корсаков, «Об алкогольном параличе»). Однако тот факт, что жизнь и суждения Альфреда Жарри стоят у истоков французского сюрреализма, совершенно не значит, что эти поступки противоречат опыту русского алкоголизма. Напротив. Некоторая приятная неловкость, которая присутствует в академическом разговоре об идеях этого автора, заключается в том, что (добро бы он воспевал, скажем, опиум!) он был великим теоретиком выпивки… Нет, серьёзно. И потом, в этом человеке, который остался сидеть в забегаловке, никакого стремления уйти, никакого отсутствующего вида, в котором можно было бы узнать мистика или революционера, куда там! Прошла юность. В таком возрасте люди принимаются за логическое обоснование своего бреда. Однако бледный молодой человек за столиком, которому скоро придётся умереть (туберкулёзный менингит) и кого не видят даже те уже вышедшие из забегаловки пьяный писатель и толстая девица в лётной куртке, благодаря которым он здесь всё ещё существовал, теперь представляет собою скорее логическое обоснование самого себя в этом бреду. Ведь это поэт и любитель Лукреция, которому истина жизни открывается в виде случайного кипения панической бездны. Но это писатель, жизнь которого заключается в нормализации, как любит говорить Юра Лейдерман, этой бездны в конспект, в науку патафизики и в театр, который может быть только тотальным. Dixi.