Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В дипломном спектакле по Николаю Островскому роли у Ленки не было вообще — одна реплика. Подавать ее студентка Майорова должна была фактически из-за кулис, просунутой в дверь головой. Реплика была такая:
— Ребята, Ленин умер!
Студия наша находилась в подвале на улице Чаплыгина — Ленка разгонялась, наверное, от Большого Харитоньевского. Вестник трагедии, по дороге умело роняя ведра, топотом немаленьких ног она оповещала зрителя о размерах грядущего ужаса. Какие отношения связывали Майорову с ленинизмом, я не знаю, но находиться в темном, узком студийном коридорчике, по которому с горящими глазами неслась Ленка, было опасно для жизни.
Полную Ленкину включенность в игру мне однажды довелось испытать на себе, чуть ли не физически.
В спектакле «Маугли» я бегал в массовке — в стае. Ближе к финалу эта самая стая, наущаемая тигром Шер-ханом, шла, как полагается, убивать Маугли. На защиту Маугли-Смолякова, в числе прочих, вставала Багира-Майорова.
И говорила она нам, волкам, нечто вроде того, что, мол, вы можете убить его, но прежде умрут многие из вас… И обводя стаю взглядом, завершала эту панораму на мне (будучи маленького роста, в массовых сценах я всегда располагался на переднем плане).
И вот, на одном спектакле, декорации встали неточно, и телами товарищей-волков я был выдавлен гораздо ближе к пантере-Майоровой, чем предполагалось мизансценой. Обводя своими синими, подведенными черным, глазами нашу стаю, Майорова наткнулась взглядом на меня — сидящего не в двух с лишним метрах, а перед самым ее носом.
Будучи живой, как жизнь, Майорова удивилась чрезмерной наглости этого не слишком крупного волка, и мимо всякой режиссуры зафиксировала на мне очень отдельный взгляд, и чуть подалась вперед. Скулы ее свело, глаза потемнели, и безо всяких слов стало ясно, что первым умрет вот этот, и прямо сейчас.
От этого взгляда, помню, меня пробило какое-то совершенно животное чувство; я заскулил и начал судорожно отгребать передними лапами назад, в стаю. В зале засмеялись. Потом мы с Ленкой пытались этот эпизод закрепить, да ничего не получилось: актер я никакой.
Но этот потемневший взгляд я помню до сих пор. Ей-богу, это была уже не вполне Майорова — ее качало на теплых волнах хорошее актерское безумие…
Еще одна сценическая история, уже вполне кровавая в самом реальном смысле слова.
Подвальчик «Табакерки» был хорош, но невысок. Второго этажа прорублено еще не было, и свои дипломные спектакли мы играли там, где в «Табакерке» нынешней сидят зрители. До потолка, таким образом, было рукой подать.
Рукой — это, как оказалось, полбеды.
Ныне народный артист, а тогда просто студент Андрей Смоляков, Маугли наш темпераментный, в эффектном прыжке достал головой швеллер — чугунную балку под потолком, на которой крепились осветительные приборы.
По счастью (довольно относительному, но все же), дело было перед финалом спектакля. Сойдясь со швеллером, Андрей, размахивая бутафорским факелом, продолжал что-то яростно кричать волчьей стае, которая начала выть от ужаса уже самым всамделишным образом: соломенные Андрюшкины волосы быстро набухали кровью, и через минуту она ручьями потекла по голому смоляковскому торсу.
Зал тревожно загудел.
Во время сцены прощания с Маугли партнерам в тот раз пришлось обнимать его крепче обычного: выдавая текст «на автопилоте», Смоляков уже помаленьку валился с ног.
Последней вышла провожать своего своего Маугли Мать-Волчица, Аня Гуляренко. Что было делать Анне? Только по правде, как учили. И она начала вылизывать кровь со смоляковского тела. В зале начались легкие обмороки. Поддерживая общее настроение, Смоляков, едва добравшись до закулисья, сел на пол и немедленно потерял сознание.
— Скажите, — с надеждой спросила после спектакля одна дама, — но кровь-то — бутафорская?
— У нас в театре все настоящее, — ответил ей Андрей Дрознин, постановщик пластики спектакля, новатор, а впоследствии безоговорочный классик театральной педагогики.
Упомянутая выше Мать-Волчица, Аня Гуляренко, была ленинградкой, и советские проблемы с пропиской задумала решить советским же способом: вступив в фиктивный брак.
Дело неожиданно осложнилось тем, что Аня была девушка весьма привлекательная, и из желающих помочь ей в решении жилищного вопроса немедленно образовалась небольшая очередь. Полагаю, многие надеялись, что фиктивность сожительства как-нибудь, сама собою, со временем рассосется…
Не скрою, готов был поучаствовать и я.
Предложил свою кандидатуру и Гриша Гурвич — впоследствии культовый режиссер, создатель театра «Летучая мышь», сверкавшего на московском театральном горизонте десять лет, вплоть до трагической Гришиной кончины. А начинал Гриша свое восхождение в нашем подвале, написав блестящие зонги к райкинскому спектаклю «Маугли».
Когда Гурвич, в числе прочих, предложил свою кандидатуру на роль Аниного мужа, Аня отказалась — и, может быть, сделала это чересчур поспешно и категорично.
Тогда Гриша сказал:
— Ну вот, я лег на амбразуру, а пулемет не работает…
Однажды мой товарищ по табаковской студии — назовем его Петей — пришел на экзамен по предмету «зарубежный театр». А принимал экзамен профессор, один из крупнейших знатоков эпохи Возрождения. Назовем его Алексей Вадимович Бартошевич, тем более что так оно и было.
И вытащил Петя билет, и достался Пете — Шекспир. А Петя про Шекспира знал примерно столько же, сколько Шекспир про Петю. То есть они были примерно на равных.
В отличие от Бартошевича, который про Шекспира знает чуть больше, чем Шекспир знал про себя сам.
И вот они сидят друг против друга (Петя и профессор Бартошевич) и мучаются. Петя — потому что дело идет к двойке, а Бартошевич — потому что, если он эту двойку поставит, Петя придет к нему снова. А он его уже видеть не может.
И оба понимают, что надо напрячься, чтобы эта их встреча стала последней. И Бартошевич говорит:
— Петя! Я сейчас задам вам вопрос на тройку. Постарайтесь ответить.
И спрашивает самое простое (по своему разумению):
— Как звали отца Гамлета?
Тут Петя напрягает все свои душевные силы и в каком-то озарении отвечает:
— Клавдий!
Алексей Вадимович Бартошевич вздрогнул, потом немного подумал, удивился и сказал:
— Возможно.
И поставил Пете тройку.
Своими глазами видел надпись на могильном камне: «Клавдию от любящего племянника». Как говорится, для тех, кто понимает.
О его существовании я знал, и синий ущербный томик из «Библиотеки поэта» стоял на книжной полке, и, наверное, я в него даже заглядывал, но до времени все это словно проходило сквозь меня.