Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Чево? — не поняла буфетчица.
— Я говорю: где же мак-то? Я уж почти всю булочку съела, а мака так и нету…
— Не знаю, — отрезала буфетчица. — У меня все булочки с маком!
— Так вот мака-то нету. Я-то ем, ем, все думаю: мак-то будет когда?
— А ты посмотри, может, он в конце там, — обнадежил кто-то из сочувствующих.
— Да чего ж смотреть, уж ничего не осталось! — в сердцах крикнула женщина. — Нету мака-то!
Этот диалог дословно записал отец, при сем присутствовавший. Год на дворе стоял семьдесят девятый. Что мака не будет, было уже, в общем, понятно.
В театре «Современник» шел ночной просмотр фильма Анджея Вайды «Человек из мрамора». Зал, привыкший к аншлагам, был забит под завязку. История рабочего парня, обманутого и преданного Компартией, — в центре Москвы, пускай ночью и для актеров, но абсолютно легально! А год был, наверное, восемьдесят третий — во всяком случае до Горбачева, это уж точно.
Советская власть давала трещину, и ничего поделать с этим было уже нельзя.
В начале восьмидесятых один студент ГИТИСа нанялся ночным сторожем в музей Николая Островского.
Студент был не дурак: работа не бей лежачего (чуть ли не в прямом смысле), зарплата семьдесят целковых, внизу — ресторан ВТО… Но всей этой синекурой не удовлетворившись, студент, как раз на время своих посиделок в ресторане, начал сдавать кровать Николая Островского проституткам с Тверской, по трешке за сеанс.
Ту самую кровать, на которой было написано про жизнь, дающуюся человеку один раз.
Студент хлопотал насчет мелкого приработка, а грандиозная метафора сложилась сама.
Вышеупомянутый ресторан ВТО был частью родного для нас всех Дома актера. Дом этот сгорел в восемьдесят восьмом году, но и сегодня, за стенами новой галереи и торгового центра, я вижу призраки тех коридоров и гостиных.
…Год, наверное, семьдесят восьмой; вечер Давида Самойлова. Он читает стихи — маленький, крепкий, в огромных лупах-очках. Просят что-нибудь из совсем нового; он некоторое время копается в листках — вот это!
«На зато — дуэт для скрипки и альта!»
Я слышал, наверное, одно из первых исполнений этого чудесного стихотворения.
Потом — ответы на вопросы. Один из них остался в памяти как образец самойловской легкости и остроты ума.
— Почему вы, москвич, живете в Пярну? Секундная пауза.
— Давайте я вам лучше расскажу анекдот.
Анекдот Самойлов рассказал вот какой: некий английский лорд каждый вечер, ровно в шесть, приходил в гости к другому лорду. Они курили трубки, пили кофе… Так было двадцать лет подряд. И вот однажды — шесть вечера, а колокольчик у дверей молчит. Семь вечера, восемь… В девятом часу встревоженный хозяин велит запрягать и едет узнать, что случилось. Его приятель как ни в чем не бывало сидит у себя дома — курит трубку, пьет кофе.
— Сэр! Почему вы не у нас? Что случилось?
— Да знаете: надоело!
Другой вечер, другой классик — Рита Райт-Ковалева. Переводчик — в ее случае слово маловатое… Сэлинджеровский Холден заговорил на таком поразительном, живом русском языке! Она рассказывает о тех, кого знала близко: Володя, Аня, Боря, Осип… — и дух захватывает от гула времени. Вот же оно, рядом, в одном касании! На вопрос, кто ей нравится из пишущих стихи сегодня:
— Русский поэт Иосиф Бродский, живущий в настоящее время в Швеции.
Безукоризненно выбрав имя, Рита Яковлевна ошиблась с географией: Бродский в Швеции гостил, но жил все-таки в США. Я узнал все это много позже, а тогда…
Надо бы, думаю, запомнить: Иосиф Бродский.
Год на дворе — семьдесят восьмой.
В театры я проходил по студенческому билету, но шел, разумеется, не на галерку, а, дождавшись темноты, пробирался в партер, где всегда были свободные места из невыкупленной «брони».
Таким образом оказался я и в партере театра Моссовета, где армянский театр играл шекспировского «Корио-лана» — на армянском языке, с русским переводом. Я прополз по темному проходу, нащупал высмотренное заранее свободное кресло, сел и стал шарить руками в поисках наушников.
— Держите, — с легким акцентом сказал голос рядом.
— А вы? — шепнул я.
— Мне не надо, — ответил голос. И я надел наушники.
Хорен Абрамян был замечательным Кориоланом — огромным, страстным…
В антракте зажегся свет, и вдруг весь партер, по преимуществу, разумеется, состоявший из московских армян, повернулся в мою сторону и стал кланяться, улыбаться, воздевать руки и слать приветы.
Секунд пять я пытался вспомнить, чем бы мог заслужить такую любовь московской армянской общины, прежде чем догадался, что все эти знаки внимания адресованы не мне, а человеку рядом со мной — тому самому, который отдал мне наушники.
Я обернулся. Это был маршал Баграмян.
Это со мною случилось году эдак в семьдесят седьмом. Режиссер Колосов снимал телефильм про то, как его жена, народная артистка Касаткина, будучи советским корреспондентом, гибнет в Бейруте от руки израильской военщины.
Бейрут нашли в Троицком переулке — там были такие развалины, что никаких бомбежек не надо. Подожгли несколько дымовых шашек — вот тебе и Бейрут.
Палестинских беженцев подешевле набрали в Институте Культуры, и в ясный весенний день я за три рубля несколько раз сбегал туда-сюда из дымящихся развалин на тротуар, а народная артистка Касаткина как раз в это время несколько раз умерла насильственной смертью от руки израильской военщины.
Израильской военщиной были несколько здоровенных грузин, найденных ассистентами Колосова там же, в Институте культуры. Ив целом тоже — очень правдивое получилось кино.
К концу семидесятых табаковская студия была на первом пике популярности: барыги в подворотне продавали бумажки-пропуски на дипломные спектакли — по пять рублей! Табаков нажимал на все рычаги, чтобы куре стал театром, — и в один прекрасный день в нашем подвале появился министр культуры Демичев.
Его появлению предшествовали существенные изменения в пейзаже. С обеда все подъезды к улице Чаплыгина были перекрыты, а вскоре к нам пожаловала охрана товарища Демичева. (От кого, кроме Суслова с Андроповым, нужно было Петра Ниловича охранять — я ума не приложу, но он был членом Политбюро; ему полагалось.)
Детинушки из «девятки» начали осваивать наш подвал — залезали под стулья, копались в вентиляции, обшарили склад декораций… Их было человек, кажется, шесть или семь.