Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Быть! — сказала она. — Завтра джинсы — быть! А сейчас — музеум…
Репутация культурного юноши была мне дорога, и я сдался. И пошел я в музеум, и ходил вдоль этого Эль Греко, а на сердце скребли кошки, и все думал: ох, пролечу. Не достанется. Расхватают. Закроют…
Но Катарина была права — джинсы «быть» в Венгрии и назавтра. На каждом углу и сколько хочешь. Я носил их лет пятнадцать.
Среди вещей, поразивших меня в той поездке, были пакеты молока и хлеб, выставленные ночью перед дверями продуктовых магазинов, для нужд припозднившихся мадьяр, с чашечками для мелочи. Это был мираж коммунизма.
Поразили маленькие частные ресторанчики, работавшие по ночам. Мысль о том, что в десять вечера жизнь не прекращается, согревала душу несоветским теплом.
К хорошему привыкаешь быстро, и к середине второй недели с жадностью мальчика, оторвавшегося от родителей, я перешел на полуночный режим. Моих форинтов хватало только на чашечку кофе и бутерброд, но понтов было гораздо больше.
И вот однажды, часу в одиннадцатом вечера, я сидел в кафе, глядел на иллюминированный Дунай и марал бумагу. И вдруг очнулся от непривычной тишины. Я оглянулся: в кафе никого не было, полы были вымыты, стулья стояли на столах ножками вверх. Стул стоял и в дверях, под веревочкой, натянутой поперек входа. Две женщины — хозяйка заведения и официантка — негромко разговаривали у стойки.
Я вопросительно постучал по циферблату, и хозяйка виновато развела руками.
Кафе давно было закрыто! Они ждали только меня. Я чуть не заплакал. В Москве уборщицы начинали махать вонючими тряпками перед носами посетителей за полчаса до времени, указанного на табличке…
Короля играют придворные. В Будапеште я впервые почувствовал себя человеком. Чуть ли не в первый раз в жизни я подумал, что заслуживаю уважения — просто так, фактом существования на земле.
Когда мне было двадцать, я был влюблен, что не мешало мне хотеть всех подруг моей девушки, а также всех остальных девушек в метро и на улице. Жить я при этом продолжал довольно монашески, потому что темперамент входил, как сказал бы Маркс, в антагонистическое противоречие с воспитанием.
И воспитание побеждало (увы).
А было оно довольно старорежимным: не то чтобы «взялся за руку — женись», но… В общем, нехитрая мысль о том, что мухи бывают отдельно от котлет, посетила меня только на излете юности. И как раз в Будапеште.
Мы жили в гостинице, набитой, по линии всевозможных комсомолов, соцлагерной молодежью. И вот в один прекрасный вечер, на дискотеке, мы дотанцевались с одной прекрасной пани до того, что во втором часу ночи оказались вдвоем в одном прекрасном сквере. Был конец мая и т.д.
Главная удача момента заключалась в том, что пани ни слова не понимала по-русски, а я совсем ничего — по-польски. Вериги культурного общения отвалились от моих конечностей. На пальцах мы выяснили, что завтра утром она уезжает в свой Щецин, — и больше наши пальцы на подсчеты не отвлекались. С той ночи я знаю несколько польских слов — по-моему, самых главных.
Потом я ехал в Москву и рефлексировал. Мозги делали какие-то воспитательные усилия, но сердце не чувствовало вины. Я был поражен этим бесчувствием и подумал, что я, наверное, законченный негодяй. Но сердце говорило, что вовсе нет. И чем ближе я подъезжал к дому, тем больше скучал по своей московской девушке и хотел ее видеть…
Через полгода, зимой, пани написала мне письмо — на трогательном, корявеньком русском языке. Родители переслали письмо в Забайкалье, куда к тому времени, не видя другого применения, отправила меня Родина. Замполит Ярошенко тряс у меня перед носом синим нерусским конвертом и требовал всей правды о моих контактах с польской оппозицией.
На дворе стоял декабрь 1980-го, портовый Щецин, где жила моя пани, был охвачен забастовкой, Польша стояла в двух шагах от ввода советских войск…
Если бы я был романист, я бы придумал этот ввод войск, чтобы герой повествования — в форме советского танкиста — встретился с нею. Но я не романист. Синий конверт с обратным адресом лежит где-то в ящиках стола — можно написать и даже подъехать. Предположим, адрес даже не изменился… Выйдет навстречу пятидесятилетняя женщина — наверное, располневшая, может быть, некрасивая… Еще, не дай бог, начнем-таки разговаривать. О чем?
Нет, нет, нет! Май 80-го, ночной сквер в Будапеште, тонкие прохладные пальцы, несколько главных польских слов. Лучше не будет.
Ночь в майском Будапеште вполне могла оказаться последним романтическим приключением в моей жизни.
…Начало восемьдесят первого, Забайкальский ордена Ленина военный округ. Я служу уже несколько месяцев и в эти несколько месяцев мало сплю, плохо ем и много работаю не по специальности. В живых меня можно числить лишь условно.
И вот однажды возвращаюсь из наряда в казарму — и слышу за спиной знакомый женский голос. Оборачиваюсь: сержанты и «деды» сидят перед телевизором, а в телевизоре красивая молодая женщина в вечернем платье не из этого века говорит что-то совершенно родным голосом.
Только через несколько секунд я понимаю, что красавица в телевизоре — это Лена Майорова.
— Ой! — сказал я. — Ленка!
«Деды» обернулись. Я стоял, не в силах отвести глаз от телевизора. Майорова и Марк Прудкин играли «Дядюшкин сон» Достоевского. А я последние полгода провел в ротном сортире, где чистил бритвой писсуары. Ее голос был сигналом, дошедшим сквозь космическую толщу, из родной полузабытой цивилизации…
— Обурел, солдат? — поинтересовался кто-то из старослужащих. — Какая Ленка?
— Майорова, — ткнув пальцем в сторону телевизора, объяснил я. Я не мог отойти от телевизора. Это был глоток из кислородной маски.
«Деды» посмотрели в экран. «Я прошу вас, князь!» — низким, прекрасным голосом сказала высокая красивая женщина в белом платье с открытыми плечами…
— Ты что, ее знаешь? — спросил наконец один из старослужащих.
— Да, — ответил я. — Учились вместе.
«Деды» еще раз посмотрели на женщину на экране — и на меня.
— Пиздишь, — сопоставив увиденное, заключил самый наблюдательный из «дедов».
— Честное слово! — поклялся я.
— Как ее фамилия? — прищурился «дед».
— Майорова, — сказал я.
— Майорова? — уточнил «дед». —Да.
— Свободен, солдат, — сказал «дед». — Ушел от телевизора!
Справка для женщин и невоеннообязанных: приказы в армии отдаются в прошедшем времени. «Ушел от телевизора!» — не выполнить такой приказ психологически невозможно, ибо в воображении командира ты уже ушел. А за несовпадение реальности с командирским воображением карается обычно реальность.