Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще до отъезда из Варшавы вместе с Пьером я слышала, что Тышкевичи продали и сады, и даже свой дворец в Паланге, но все равно — хозяин-то какой-то должен быть. Того Каморовича, что нашел в Киеве мою тетку, звали Андрей, он попал в Киев хитрым путем, много лет сидел в крепости, на острове, чуть ли не в Сибири, а до крепости, уехав из-под Вильны или из Паланги, точно не знаю, работал в Петербурге, на напилочной фабрике Прейса.
У Софьи и Андрея родился сначала мальчик, который погиб на войне, потом девочка, которая умерла в лагере, уже после войны, ее посадил Сталин за какие-то стихи, несохранившиеся, хорошие были стихи, плохие — не узнать, да и писала она по-русски, на языке, который когда-то я знала плохо, а теперь совсем забыла. Об этом рассказывала приезжавшая в Париж моя московская сестра Эра, третий ребенок Софьи и Андрея. Ее поправил внук Софьи, получивший имя деда: сначала родилась девочка, Майя, она погибла в самом конце войны, потом мальчик, Лев, он погиб или пропал без вести в сорок третьем, потом — Эра. Майя действительно писала стихи, от которых не сохранилось ни строчки, но ни в каком лагере не сидела. Вот Софья сидела, недолго, правда.
Путаница, мне кажется, вполне извинительна, я общалась на твоя-моя английском и с сестрой Эрой, и с племянником Андреем. Эра, нервная женщина, курившая одну за другой крепкие сигареты, была в Париже в году, кажется, восемьдесят восьмом, рассказывала, что ее сестра умерла в лагере, где начальником был ее двоюродный брат, сын родного брата ее отца Андрея, Петра Каморовича. Тогда, помню, это показалось похожим на еще один роман, где герои между собой связаны не родством даже, не событиями и перипетиями, а чем-то таким, что от них не зависит, случаем и судьбой, о гибели Майи на войне рассказывал уже сын Эры Андрей, получились две истории, и вторая, как мне кажется, тоже для романа, только такого, где случай и судьба играют гораздо меньшую роль.
Я как-то взяла большой лист бумаги и попыталась вычертить не только мои родственные связи, но и — фломастером другого цвета, — связи все прочие, начала со своей семьи, пририсовала то, что знала про Каморовичей, что знала про Кафферов, запуталась, и получилась какая-то абстрактная картина, похожая на полотна Джексона Поллока. Это про нарисованную мной схему сказал племянник, старший сын Игнацы, и посоветовал побольше гулять. Я не обиделась.
Жена управляющего рожала каждый год. Это была настоящая машина по воспроизводству человеков. Когда родилась я, старшие дети в семье Кафферов уже отвоевали в кайзеровской армии — его первенец уехал учиться в университет, вроде бы в Гейдельберге поменял подданство, или сами уже рожали детей, или служили в армии царской, где, кстати, служил и мой самый старший брат, выкрест Эфраим Ландау, ставший Ефимом Ландиным, правофланговым в гвардейском полку и бывшим одно время третьим по росту в русской императорской армии после Маннергейма и великого князя Сергея.
Жизнь мне сохранил сын того, кто занял после умершего старшего Каффера должность управляющего, и внук того, с закрученными кончиками седых усов. Как-то, гуляя по рекомендации племянника, я забрела на кладбище — ненавижу кладбища! ненавижу! — где похоронена моя дочь, и, стоя над ее могилой, вспомнила, что сохранивший мне и дочери жизнь Каффер — его звали Иоганном, — учился на юридическом факультете, одновременно — в какой-то технической школе, приезжал к оставшимся в Литве родственникам. В Париже, во время оккупации, он об этих родственниках говорил с презрением. Называл их фольксдойче, будто сам был коренным германцем.
Он когда-то прекрасно играл на скрипке, терпеть не могу этот инструмент, на скрипке играет сын моего московского племянника, на скрипке играл какой-то знаменитый родственник его отчима, мировая величина, он мне про него рассказывал, а Иоганну, Ганси, прочили большое будущее, его светлые волосы спадали на высокий, белый-белый, чистый лоб, по щекам разбегался легкий румянец, губы были алые, длинные белые пальцы крепко держали смычок, потом, в Париже, я спросила — где твоя скрипка, Ганси? — и он ответил, что скрипка — еврейский инструмент, что он теперь играет на рояле, но прежде, когда он приезжал, я была так в Ганси влюблена, издалека, конечно, издалека, ранняя, детская, совсем детская влюбленность…
…Почти за год до того, как Ганси был послан на Украину, четвертого сентября сорокового, ранним утром приехал Пьер. Он был бледен, небрит, костюм в пыли, шляпа измята, сказал, что надо срочно возвращаться в Париж, что глава SAAMB, господин Марсель Блох, за несколько дней до объявления войны предлагавший Пьеру организовать производство, вчера лично встретился с ним и сказал, что теперь ни о каком серьезном деле речи быть не может, во всяком случае — о таком, которое требует строительства и обустройства нового цеха.
— Может, стоило передать документацию ему? — спросила я.
— Передать? — переспросил Пьер. — Без патента? Ты шутишь? Ни я, ни твой отец пока не имеем патента. Теперь, когда началась война, никто не скажет — когда нам его выдадут. Документация на лампочки — это наше будущее.
— Передать на хранение. Как-никак Блох представляет крупную государственную компанию. И потом, ты же сам говорил, что слишком много людей хотели бы завладеть документацией.
— Я все сохраню сам! — отрезал Пьер. Видимо, на моем лице отразилось сомнение. Пьер подошел, обнял меня.
— Я знаю, о чем ты думаешь, — сказал он. — Немцы через посредников предлагали твоему отцу хорошие деньги, но он сказал, что без моего согласия никаких переговоров вести не будет. Теперь они получат все его разработки за просто так, а если не получат бумаг, будут охотиться за тем, что есть у меня.
И тут я рассмеялась:
— Я поняла! Война началась из-за секрета производства маленьких лампочек! Из-за крохотных светлячков, помогающих летчикам рассмотреть показания приборов!
Мы выехали около полудня. Стояла жара, пахло свежескошенной травой, молоком и хлебом. Ветви яблонь ломились от плодов. Навстречу нам, с запада на восток, двигались полки. Мне показалось, что это были все те парни из родного городка Пьера, которые вчера собирались перед муниципалитетом после объявления мобилизации, успевшие за неполные сутки получить обмундирование, каски, ранцы, винтовки: один из солдат был вылитый сын мясника, другой был таким же носатым, как зеленщик, и я вспомнила, что осталась должна и мяснику, и зеленщику. Я сказала об этом Пьеру, он махнул рукой — мол, чепуха! — и, по приказанию офицера, остановился на обочине: мы пропустили колонну тягачей, тащивших пушки с короткими стволами, за ними — окончательно прогнавшие аромат сентября танки, маленькие, с казавшимися игрушечными башенками, из которых торчали опять же короткоствольные пушки. Я хотела спросить Пьера — почему у французской армии такие пушки? — но лицо его было сумрачным, он смотрел на проходивших, на проезжавших мимо немигающим взглядом, и свой вопрос я оставила при себе.
Мы поехали дальше, и вскоре нас остановили жандармы, которые сказали, что в связи с военным положением мне как иностранке для переезда из одного департамента в другой нужен специальный пропуск. Пьер покраснел, начал было показывать свои документы, но жандармы были неумолимы. Роза, мирно спавшая всю дорогу, проснулась и, увидев стоявших у машины жандармов, радостно засмеялась. Старший жандарм, подкручивая черный ус и подмигивая Розе, сказал, что лучше не тратить время на бесполезные споры, а поехать в жандармское управление департамента: пропуска выдаются только там и много времени это не займет.