Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Они знают латынь? – сомневается епископ, читая письмо контрталмудистов, вне всяких сомнений написанное ученой рукой. Кто им пишет?
– Говорят, некий Коссаковский, но из каких он Коссаковских – не знаю. Ему хорошо платят.
О том, как ксендз Хмелёвский отстаивает перед епископом свое доброе имя
Мелкими шажками ксендз Хмелёвский подбегает к епископу и целует ему руку, епископ же возводит глаза к небу – трудно сказать, благословляя гостя или скорее от скуки. Пикульский также здоровается с ксендзом Хмелёвским: зная его, можно даже сказать, что он делает это весьма экспансивно – низко кланяется, протягивает руку и мгновение трясет. Старенький ксендз в грязной рясе (без нескольких пуговиц – безобразие), с потертой сумкой, у которой оторвался ремень, поэтому он держит ее под мышкой, плохо выбритый, седенький, радостно смеется.
– Я слыхал, вы уже прижились у епископа, – жизнерадостно говорит он, но, видимо, Пикульскому чудится в этом некий упрек, потому что лицо его вновь краснеет.
Ксендз-декан прямо с порога начинает излагать свое прошение. Он делает это смело, потому что хорошо знает епископа, еще с тех времен, когда тот был простым ксендзом.
– Ваше преосвященство, дорогой отец мой, я приехал сюда не с тем, чтобы беспокоить вас попусту, но ради братского совета. Как поступить? – начинает он патетически.
Ксендз Хмелёвский достает из сумки какой-то сверток, обернутый в холстину не первой свежести, и кладет перед собой, но рук не отнимает, пока не заканчивает свою речь.
Дело в том, что давным-давно, когда ксендз-декан еще служил наставником сына магната, при дворе Юзефа Яблоновского, ему было дозволено в свободное время пользоваться библиотекой. Когда воспитанник бывал чем-нибудь занят, ксендз отправлялся туда и каждую свободную минуту проводил за чтением в этой кринице знаний. Уже тогда он начал делать заметки и переписывать целые отрывки, а поскольку память имел отменную, многое запомнил.
И теперь, когда вышло очередное издание его труда – ксендз Хмелёвский многозначительно постукивает пальцем по свертку, – снова заговорили о том, что и идею, и многие факты и мысли он якобы почерпнул из неудачной рукописи магната, лежавшей без присмотра на столе в библиотеке, где ксендз мог беспрепятственно переписывать текст.
Ксендз умолкает, чтобы перевести дыхание, а епископ, напуганный его горячностью, наклоняется к нему через стол и с тревогой смотрит на сверток, пытаясь сообразить, о чем идет речь.
– Почему же «переписывать»?! – восклицает ксендз-декан. – Что значит «переписывать»? Да ведь весь мой труд – это thesaurus stultitiae![104] Я собрал в своих книгах человеческие познания, как же я мог не переписывать? Как мог не пролистать? Ведь знания Аристотеля, легенды о Сигиберте или писания святого Августина не могут являться чьей-то собственностью! Может, он и магнат, и мошна его полным-полна, но ведь знания ему не принадлежат, и их нельзя запечатать или размежевать, подобно полю! Мало ему своего, так он хочет отнять единственное, что у меня есть, – доброе имя и уважение читателя. Я, omni modo crescendi neglecto[105], прилагая огромные усилия, довел свое дело до конца, а теперь он испортит мне репутацию такой клеветой? Dicit: fur es![106] Будто я украл его идею! Да что это за идея необыкновенная – записывать любопытные вещи? Где бы я ни обнаружил что-либо мудрое, sine invidia[107], я без всякой ревности переношу curiosis[108] на сцену своих «Афин». Что в том дурного? Каждый мог такое придумать. Пусть покажет мне, чтó я украл. – Тут ксендз-декан одним движением извлекает из свертка фолиант, и глазам епископа предстает свеженькое издание «Новых Афин». Ядреный запах типографской краски ударяет присутствующим в нос.
– Это, наверное, уже четвертое издание, – пытается его успокоить епископ Дембовский.
– Именно! Люди читают это чаще, чем вы, ваше преосвященство, думаете. Во многих шляхетских домах да и у мещан кое-где эта книга стоит в гостиной, и к ней обращаются и стар и млад, и мало-помалу, nolens volens, черпают знания о мире.
Епископ Дембовский задумывается; в конце концов, мудрость есть умение взвесить доводы, не более того.
– Обвинения, быть может, и несправедливые, но высказаны человеком весьма уважаемым, – говорит он и тут же добавляет: – Хотя сварливым и озлобленным. Чего ты от меня ждешь?
Ксендз Хмелёвский хотел бы, чтобы Церковь защитила его книгу. Тем более что и сам он является служителем Церкви, мужественно сражается в рядах ее приверженцев и трудится на ее благо, забывая о собственной выгоде. Он напоминает, что Речь Посполитая – страна, небогатая книгами. Говорят, шляхты у нас шестьсот тысяч человек, а книг ежегодно издают триста штук, так откуда же у этой шляхты возьмутся мысли? Крестьянин по определению читать не умеет, таков его удел, книги ему не нужны. У евреев есть свои, латыни они, как правило, не знают. Ксендз Хмелёвский на мгновение умолкает, а затем, глядя на следы оторванных пуговиц, говорит:
– Два года назад вы, ваше преосвященство, обещали внести свой вклад в издание… Мои «Афины» – сокровищница знаний, которыми должен обладать каждый.
Ксендзу не хочется это говорить, чтобы епископ не обвинил его в гордыне, но он мечтает, чтобы «Афины» стояли в каждом шляхетском поместье, читаемые всеми, ибо именно затем он их и писал: для всех, пускай бы и женщины взяли их в руки после работы, а иные страницы и для детей бы сгодились… Ну, не все, добавляет он мысленно.
Епископ покашливает и слегка отодвигается, поэтому ксендз-декан добавляет тише и не столь восторженно:
– Но ничего из этого не вышло. Я сам все до гроша выплатил иезуитам в типографии, из денег, отложенных на старость.
Епископу нужно как-то увильнуть от этих нелепых претензий старого товарища. Не будет ни денег – откуда их взять? – ни поддержки. Епископ даже не читал этой книги, а самого Хмелёвского недолюбливает. Он слишком неопрятен, чтобы быть хорошим писателем, по крайней мере в глазах епископа ксендз мудрецом не выглядит. Если уж поддержка, то ее скорее следует оказывать Церкви, а не ждать от нее.
– Вы за счет пера живете, так пером и защищайтесь, – говорит он. – Напишите экспликацию, изложите свои аргументы в каком-нибудь манифесте. – Епископ видит, как меняется лицо ксендза – вытягивается и грустнеет, и ему тут же делается жаль старика, поэтому он смягчается и поспешно добавляет: – Перед иезуитами я за вас словечко замолвлю, но не распространяйтесь об этом.
Похоже, не такого приема ждал ксендз Хмелёвский, он хочет сказать что-то еще, но на пороге уже стоит секретарь, напоминающий гигантскую мышь, поэтому