chitay-knigi.com » Разная литература » Жизнь творимого романа. От авантекста к контексту «Анны Карениной» - Михаил Дмитриевич Долбилов

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 77 78 79 80 81 82 83 84 85 ... 220
Перейти на страницу:
то самое, что созерцает мысленным зрением персонаж, ставший заложником своего воображения. И все это возводится к мотиву «бесконечного лабиринта», разительно напоминающему «заколдованный круг воспоминаний и мыслей» Вронского:

[Д]ля критики искусства нужны люди, которые бы показывали бессмыслицу отыскивания мыслей в худож[ественном] произвед[ении]; а постоянно руководили бы читателей в том бесконечном лабиринте сцеплений, в кот[ором] и состоит сущность искусства, и к тем законам, кот[орые] служат основан[ием] этих сцеплений[782].

(Любопытно, что в исходной — возникшей при правке копии — версии фраз о движении сознания Вронского по кругу еще нет эпитета «заколдованный». Он был вклинен — в наборной рукописи или гранках — уже совсем незадолго до сдачи мартовского выпуска в печать, а эта стадия отделки кульминационных глав должна была быть еще совсем свежа в памяти Толстого, когда он спустя месяц объяснял Страхову свое понимание «сущности искусства»[783].)

Мало того, Вронского, визионерствующего накануне попытки застрелиться, и Толстого, комментирующего создание своего романа, сближает впечатление того и другого, что соответствующий духовный опыт — не только непроизвольный, но и самодовлеющий: он много больше суммы таких-то мыслительных операций. Толстой поясняет Страхову: «[К]аждая мысль, выраженная словами особо, теряет свой смысл, страшно понижается, когда берется одна из того сцепления, в котором она находится»[784]. Именно в таком, тщетном, разъятии целого упражняется Вронский, когда пробует разорвать замкнувший его в себе «заколдованный круг»: он «все повторял шепотом случайные слова из какой-нибудь мысли, желая этим удержать возникновение новых образов», но «повторение слов удерживало воображение ненадолго». Хотя твердимые Вронским слова не лишены смысла, смысл этот — плоский, а то и вульгарный: «Не умел ценить, не умел пользоваться. Не умел ценить, не умел пользоваться» в ОТ (392/4:18); «Я люблю тебя чувствовать! Я люблю тебя чувствовать!» в промежуточной редакции[785]. Доступным ему способом герой засвидетельствовал «бессмыслицу отыскивания мыслей» в совокупности таинственно взаимосвязанных образов.

В самом деле, не просматривается ли за Вронским, неподвижно стоящим «опустив голову с выражением напряженного усилия мысли <…> с револьвером в руках»[786], сам Толстой, так же склонивший нахмуренное лицо над листом бумаги, с пером в руке?[787] И будет ли совсем неуместной читательской фантазией, задержавшись на лаконичной реплике героя о своем состоянии: «Отчего же и сходят с ума, отчего же и стреляются» (392/4:18), — расслышать не донесенное до нас автором: «…и сочиняют романы»? В конце концов, вскоре после покушения на самоубийство Вронский открывает в себе тягу к живописи — проблеск творческой натуры, которую прежде предположить в нем (как он явлен в ОТ, ибо в авантексте, напротив, на это есть намеки) затруднительно.

5. «Я не хочу развода»

Несомненно, в процессе работы над сценой, где Вронский «стал стреляться», Толстой с особой остротой мог почувствовать себя увлекаемым творческой интуицией, эстетическим чутьем — или бессознательным в интерпретации Гартмана. Однако, как мне видится, в письме Страхову он вольно или невольно преувеличил степень непредсказуемости этого поворота в сюжетосложении романа. О нарративной нише, словно бы загодя заготовленной для такой сцены в ДЖЦР, уже говорилось. Взглянем теперь на самый момент, когда Вронский «потянул за гашетку», и на ближайший исход дела. Если видéние героя, стоящего на пороге попытки самоубийства, и стало для автора электризующим стимулом к более или менее спонтанному писанию, то Вронский, наконец выстреливший в себя, становится более уязвим для инженерии и произвола авторского вымысла.

Взятая целиком, череда сохранившихся версий описания выстрела и ранения несколько напоминает зрелище марионетки, послушной резким рывкам нити. В исходной, автографической, редакции Вронский выстреливает себе «в грудь левую сторону груди», но не попадает в сердце и, уже упав, стреляет «в себя еще раз», вновь по счастливой касательной: «Вронский не убил себя, обе раны были не только не смертельны, но легки»[788]. Промежуточная редакция — последняя из уцелевших рукописных — иначе направляет руку Вронского: упав после выстрела в грудь и уже слыша приближающиеся шаги слуги, он,

торопливо ухватив револьвер, перекатился на бок и выстрелил себе в лоб. <…> Одна рана Вронского в грудь была опасна, хотя она и миновала сердце. Другая же в голову не представляла никакой опасности, но несколько дней он находился между жизнью и смертью[789].

Наконец, в журнальном тексте, как и в ОТ, Вронскому не удается выстрелить второй раз, но первый, и теперь единственный, выстрел сохраняет вескость, сообщенную ему правкой исходной редакции, так что «между жизнью и смертью» Вронский проводит те же несколько дней, а затем полностью выздоравливает всего за несколько недель (393/4:18; 406/4:23) — возможно, и меньше шести, в течение которых персонаж ранней редакции страдает в сомнениях и бездействии. В любом случае, когда Вронский в генезисе романа «стал стреляться», соответствующий отрезок повествования был уже довольно жестко хронометрирован, так что автор никак не мог дать своему герою, даже серьезно ранившему себя, более продолжительный отпуск по болезни.

Позволительно усомниться и в другом утверждении Толстого насчет рассматриваемой сцены: «Теперь же для дальнейшего оказывается, что это было органически необходимо»[790]. Безусловно, введение в роман попытки самоубийства Вронского отразилось на всем блоке кульминационных глав, в особенности, как мы вскоре увидим, на самом окончании Части 4, но само это событие в жизни персонажа и его — в перспективе мимесиса — вероятные телесные и моральные последствия не вплетаются в ткань дальнейшего повествования. И нарратив, и Вронский вместе с Анной вскоре, кажется, напрочь забывают о чуть не происшедшей трагедии[791]. Могло ли быть так забыто нечто «органически необходимое», то есть обусловленное внутренней логикой развития образа? На эту несогласованность указывает и примечательное самопротиворечие в описании мыслей и слов героя: с одной стороны, после покушения на свою жизнь он чувствует, что «этим поступком как будто смыл с себя стыд и унижение, которые он прежде испытывал»; с другой, тут же настойчиво просит ухаживающую за ним свояченицу позаботиться о том, «чтобы не было разговоров о том, что я выстрелил в себя нарочно» (408/4:23), — а это подразумевает, что стыд и унижение не преодолены.

В этом пункте мне трудно не напроситься в союзники к Набокову, который находил главу о стреляющемся Вронском «неубедительн[ой] с художественной точки зрения, с точки зрения структуры романа», хотя и полагал, что мотивация поступка вполне достоверна в свете понятий о дворянской чести, ибо самоубийство равносильно здесь вызову обидчика — Каренина, унизившего его своим прощением, — на дуэль[792]. (Оговорюсь, что, на мой взгляд, предопределенность шага Вронского кодексом чести все-таки не самоочевидна: поведение Каренина настолько нетипично для мужа-рогоносца, что

1 ... 77 78 79 80 81 82 83 84 85 ... 220
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 25 символов.
Комментариев еще нет. Будьте первым.
Правообладателям Политика конфиденциальности