Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он должен будет умереть на плахе. Под жадными взглядами алчной толпы его проведут, осыпая ударами камней и плетей, потом распластают на помосте. Ударами тупого топора палач отхватит ему руки и ноги, и люди встретят ликованием каждый его крик. Потом ножом палач вспорет тощий живот, и крик оборвется — но Рик еще будет жить, его сердце будет биться, хотя в глазах уже погаснет искра ума, их затянет тупой пеленой боли.
Дойл вышел из его камеры, пошатываясь и с трудом переставляя ноги. Груз принятого решения камнем придавливал его к земле, и от этого груза уже не избавиться. С ним, словно со вторым горбом на спине, прилется жить.
Спустя несколько часов Эйрих осторожно спросил, какую участь Дойл считает справедливой для монаха-изменника. Дойл отвел взгляд. Ему было стыдно и тяжело смотреть на брата, но он заставил себя выговорить:
— Прости, Эйрих, но я уже принял решение о его судьбе. Я не мог допустить, чтобы человека, который пять лет говорил от моего, а значит и от твоего имени, казнили публично. Я… — он осекся и закончил, все также глядя в сторону, боясь встретиться с братом взглядом: — о нем уже не стоит беспокоиться.
— А милордам совета ты такой милости не оказал, — заметил Эйрих, тоже переводя взгляд, но больше ничего не сказал и не уточнял, в какой канаве лежит тело отца Рикона. Или в каком саду для него подготовлена могила. Он понял, что Дойл оборвал жизнь бывшего друга своей рукой.
Однако чаша мучений была еще испита Дойлом не до дна. Оставались последние глотки — и он не сомневался, что когда покажется дно, он рухнет замертво.
За время его отсутствия кляп сменили на намордник, и стало еще хуже. В наморднике Эльза смотрелась жалкой и потерянной. Какими лживыми и пустыми были глаза Майлы! И какими живыми, настоящими — глаза Эльзы.
Тени окружили Дойла, предлагая свою помощь, но он прогнал всех. Если ведьма решит убить его — он будет рад встретить свою смерть. И пусть Эйрих сам ее ловит, пусть он ее казнит — ему уже будет все равно.
Он отстегнул намордник, но Эльза не произнесла какого-нибудь смертельного проклятия, она прошептала:
— Торден!
— Не смей! — он закусил кулак, чтобы справиться с собой. Слабость была недолгой. Он сумел выговорить: — Не смей произносить моего имени. Ты, ведьма, стоишь перед главой королевской тайной службы милордом Дойлом. Тебе это ясно?
— Да, милорд, — она всхлипнула и проговорила быстро: — я никогда не делала того, в чем ты меня обвиняешь! Я никогда не насылала чуму на Шеан!
— Хочешь сказать, здесь есть еще одна ведьма, которая это сделала?! — он тихо усмехнулся. — Поздно, Эльза. Поздно лгать и изворачиваться. Я бы, подобно героям старых трагедий, которые ты наверняка читала много раз, спросил бы, как ты могла. Но слова ведьмы — всегда ложь. И перед допросом я должен… — он запнулся, — я должен поблагодарить тебя за то, что одной лжи так никогда и не прозвучало.
Она шире распахнула глаза, и он пояснил:
— Я благодарен, что ты никогда не говорила мне о любви, моя дорогая жена.
Он опустился за стол, подвинул себе бумагу и перо и спросил, не в силах смотреть ей в глаза:
— Где и когда ты родилась?
— Двадцать пять лет назад, в пять тысяч триста сорок втором году от сотворения мира, в поместье моего отца лорда Риенса.
Новая ложь. Едва ли ведьма действительно была дочерью знатного лорда. Как и сбежавшая Майла, она наверняка позаимствовала имя и титул. Но он записал — потом, другими чернилами, он напишет ее ответ под пытками.
— Когда ты вступила в контакт с темными силами и врагом Всевышнего, чтобы получить магию?
— Никогда, милорд. Магия была дана мне при рождении.
Это он тоже записал — отстраненно, словно стал наблюдателем в собственном теле. Не он писал — его рука. Не он спрашивал — его язык.
— Когда ты впервые принесла жертву темным силам?
— В двенадцать. Я зарезала петуха.
Что такое петух в сравнении с двумя тысячами горожан? Но Дойл записал. Потом были еще вопросы, такие же привычные, как и первые. И ответы — сухие, краткие и нарочито невинные. И наконец он спросил:
— Зачем ты наслала чуму на Шеан?
— Я не насылала, милорд.
Дойл ударил ладонью по столу, заставляя чернильницу подпрыгнуть.
— Возможно, она возникла сама — а потом так же внезапно отступила?
— Она отступила, милорд, потому что я и мои ведьмы нашли способ изгнать ее. — Эльза склонила голову и шепотом попросила: — позвольте мне рассказать все с самого начала, милорд? Я прошу вас.
«Ведьмы хитры, — часто говорил Рикон, — они стараются запутать в паутине своей лжи, заворожить, а потом нанести удар в сердце». Дойл встал из-за стола, облокотился на него рукой и повел плечом:
— Чтобы ты солгала снова?
— Ни разу, милорд, я не лгала вам. Скрывала многое, но никогда не лгала. Выслушайте меня, хотя бы во имя тех обетов, которые мы приносили перед Всевышним. А потом я приму от вас любую кару — как подобает покорной жене.
Она не была покорной ни дня их короткого брака. Но Дойл ответил (почти беззвучно, одними губами):
— Говори.
— Это будет долгая история, — проговорила Эльза, и ее голос прозвучал так спокойно и мягко, словно она не висела в кандалах, едва держась на закоченевших босых ногах, готовясь признаваться в сотнях преступлений, а сидела на их общей кровати и собиралась рассказывать старую эмирскую сказку — она делала так пару раз, пока Дойл заканчивал письма.
Короткое воспоминание о том, что было и чего уже не будет, обожгло выстуженную душу Дойла, но он не позволил себе ни единым жестом, ни единым стоном показать, как ему больно.
— Я не тороплюсь, — сказал он отстраненно. — Начинай.
И Эльза начала. Ее чуть хрипловатый голос опаснее любых заклинаний кружил голову, пьянил сильнее самого крепкого вина, лишал воли, но взамен обещал блаженство. Слушать ее вечно, верить, что ее рассказ никогда не прервется и никогда не придется принимать самое страшное решение в жизни, было то, о чем Дойл мечтал больше всего.
— Я раньше думала, что все началось в тот год, когда к нам пришел Джамилль, — проговорила она, — но, конечно, на самом деле все началось раньше, в день моего рождения. Я была обычным ребенком, милорд, и когда мать производила меня на свет, стояла ясная погода, было утро, на небе не было никаких туч — молния не била в крышу нашего старого дома, собаки не подняли воя. Но я родилась вместе с даром магии. Он спал долгое время, и в доме моего отца, лорда Риенса, я росла как все девочки — под присмотром, но без тягот и лишних наставлений. Мне было пять, когда на дворе поднялся страшный переполох. К нам забрел чужеземец. Позднее я привыкла к его виду, но позволь, Торден, — забывшись, она назвала его по имени, но Дойл не нашел в себе сил ее исправить, оборвать, — позволь я опишу его тебе. Его кожа была чернее ночи, а волосы — белее снега. Его широкое лицо было изрезано морщинами, а руки были покрыты огромными мозолями.