Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я смотрю на него и себя самого: Буби сделал все верно, как я, – обвалился к воде, оборвав за собою ивана на ту высоту, где сверхбыстрая «аэрокобра» тотчас стала заложницей собственной скорости. Но рабоче-крестьянский колдун совершенно не чует ущербности очугуневшей машины – покинувшего ствол трехтонного снаряда, пикирующей бомбы, в которую он заключен и которую должен сейчас на лету разворачивать. Он работает сектором газа рывками, различая оттенки моторного тембра, как Руди – обертоны органного строя или как эскимосы – соседние состояния льда.
Я веду Минки-Пинки по воздуху взглядом, мозговыми усилиями, нутряным говорением, загоняю, тяну одинокого Буби в обратные петли и страшные виражи с малым радиусом, чистым духом сдуваю его из-под носа Зворыгина, нажимаю на Буби глазами, погружая его под расстрельную ось немигающего, леденистого русского взгляда, и мои руки втиснуты в руки Малыша, как в перчатки, мои голые нервы растут сквозь него, прикасаясь к педалям. Мог бы он меня слышать – все равно я не ринулся бы к передатчику. Стать для него поводырем теперь уж невозможно. Непрерывно стучась ему в уши, я бы только нарушил свободную цельность сознания брата.
Буби делает все точно так же, как бы делал я сам, он свободен, он уже забавляется с этим Зворыгиным, он желает не просто разрезать его, а загнать в унизительную безнадежность, раздавить ощущением ничтожности всех его небывалых усилий убить и спастись.
– Ахтунг! Ахтунг! Всем, кто меня видит! Тут со мною Зворыгин! – слышу я его голос в подвешенных рядом на ветке наушниках, он кричит, как ребенок, который убежал от погони и счастлив. – Всем внимание! Невиданный аттракцион! По команде «Алле!» наш дружок опрокинется и прижмет свои уши к спине.
– Буби, мальчик, ты слышишь меня? Не играй с ним, не надо. Выставляй у него перед носом прицел и стреляй.
– Грубо, брат, очень грубо! Я тебя просто не узнаю! Не спускай с него глаз. Я сейчас завалю его в штопор!
Русский дал боевой разворот, круто взмыл, без сомнения, чуя, что сейчас он очутится на расстрельной оси, что идущему следом с господской улыбкою Эриху – «мне», он же думает, что это я, – стоит только задрать красный нос, чтоб немедля его разорвать, и сухим жестяным, невесомым листком закрутился в предсказанном, но своевольном, самородном и даже издевательском штопоре, наливаясь бессилием с каждым безобразным трехосным витком. Даже я на секунду поверил, что – все, в то мгновение, как он перетек, переплавился из буревого вращения в прямой, как по нитке, полет.
– Бог ты мой, как же быстро… Вы видели?! – В голос Эриха капнуло незлобивое недоумение. – Что не сделает заяц, пытаясь сохранить свою жизнь! – Он смеялся, мальчишка, над страшным инстинктом Зворыгина, продолжая играть, позволяя ему оказаться у себя за хвостом и обратной петлею зайдя ему в хвост. Красный нос моего «мессершмитта» едва не погас, чуть не вмазавшись нимбом винта в студенистую воду. А дальше…
Как алмаз по стеклу, русский вырезал по моему оголенному мозгу сужденное. Он пошел на косую петлю, и у Буби была еще целая вечность на то, чтобы полюбоваться ее чистотой, продолжая лететь по прямой над водой, предлагая Зворыгину хвост лишь затем, чтоб со смехом уйти из-под трассы, зная, что русский встанет сейчас у него за хвостом, и вот тут я увидел замышленное и уже сотворенное русским скоростное, единое, страшное «все».
– Буби, вверх, от воды, от воды! – заревел я, приваренный к месту своим же бессмысленным криком.
И, не думая резать мою Минки-Пинки огнем, русский всей живой силой спалил разделявшее их расстояние и, убив тормозными щитками излишнюю скорость, полетел надо мной почти вровень, над моим самолетом и братом, опускаясь своим животом на него, так что Буби немедленно, непоправимо, на кратчайший пожизненный срок оказался зажатым водой и пластом самолетного ветра. И в огромное это мгновение, точно во сне, из зворыгинских крыльев полезли железные ноги шасси – точно лапы огромного ястреба-тетеревятника с каучуковой шиною вместо когтей. Я услышал крик брата – зародившийся в самом нутре много раньше всех слов первобытный отчаянный зов человека, выражавшего только свое неминучее исчезновение.
С обыденной неумолимой простотой иван провалился еще на три метра, и стальная нога проломила мое остекление, череп. Это было не больно – меня на какое-то время не стало. Русский выпустил Буби вперед, уходя в боевой разворот, и моя Минки-Пинки понеслась над водой, как пустая, – без царя в голове, молодого всесильного бога внутри, – накренилась и врезалась в воду крылом и винтом. Вероятно, сознание Эриха было погашено мигом – раньше, чем он пригнулся к приборной панели и сжался всей своей нерастраченной силой, как сжимается малый ребенок при виде занесенной отцовской руки. Но совсем нет надежды, что его не успело проломить осознание – что и как русский сделает с ним. Он всегда думал с молнийной скоростью. Без сомнения, он видел, что ему из-под нежной, тяжелой зворыгинской лапы никуда не уйти – птица не превращается в рыбу.
1
Рыча и завывая от натуги, вгрызается зубастыми покрышками в дорогу кургузый, плосколобый, злобный «виллис». Презрительными, гневными гудками подкидывает полосатые шлагбаумы и мчит опять под небом воюющей России, отбрасывая за спину печные надгробия сожженных деревень; сворачивает мигом с запруженного ползучими автоколоннами шоссе, пылящею кометой врывается в село и, сдирая резину злых шин, тормозит на глазах ошарашенного часового у покрытой седым камышом белой хаты.
Часовой обмирает перед вылезшим из-за руля коренастым и грузным человеком в реглане: не кто иной, как сам воздушный командарм, неотвратимо двинулся на двор, убивающе зыркая на развешанные на веревках портки, на молодку-хозяйку, которая месит парное белье в деревянном корыте, высоко подобрав неуставный подол… на всю эту, в общем, язви мать их в душу, идиллию! Опаляя волною чугунного гнева вскочивших связистов, грохоча сапогами, вломился в опрятную горницу. Еще шаг – и живьем тебя сварит в кипятке своего совершенного непонимания: это уж хуже нет, когда твой генерал что-то не понимает.
– Где – этот? – И шагнул в направлении кивка онемевших, вскинув ситцевые занавески и вонзив раскаленные буркалы в доконавший его натюрморт: исполинских размеров железная фляга – ясно, что не с вишневым компотом, а со спиртом-сырцом, полбуханки черняшки и большущая, килограммовая банка знатной американской тушенки как главное украшение стола.
А за всем этим гедонистическим великолепием – потерявший страх смерти Зворыгин в исподней рубахе и расстегнутых бриджах. Без собачьей готовности – ишь ты, какой дворянин! – подымается перед своим генералом, немигающе глядя бесстыжими голубыми глазами.
– Вот скажи мне, Зворыгин, а сколько у меня истребителей? Я спрашиваю: сколько у меня истребителей! – Это было извечною формой выражения самого страшного генеральского гнева: все свои самолеты он должен видеть как на ладони. И Зворыгин со школьно-хулиганским смирением ждал, когда гнев Балобана безвыходно перекипит. – Где твой полк?! Ни начштаба дивизии, ни командующий армии не имеют о том представления – сутки! Сутки, сутки молчишь! Доложился: я – под Громославкой! Под какой Громославкой?! Ты еще бы сказал: на Луне, в рот те дышло, под Берлином вообще! Я лечу над твоей Громославкой и не вижу тебя на земле! Тут вообще невозможна разумная жизнь! Тут одни терриконы! Взлет-посадка – откуда, куда?! Целый полк, не иголка в стогу – это даже не нонсенс, а вообще я не знаю, это то, чего быть не должно и не будет у меня никогда!