Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Милая,
Нежности ты моей
Побудь сегодня козлом отпущения».
Трёхстишие принадлежало Мариенгорфу и именовалось им поэмой, которая, по его мнению, превосходила своей правдивостью и художественной силой все образы любви, созданные мировой литературой. Негодованию молодого поэта не было предела, когда незваный гость разразился смехом, громким и непристойным, воскликнув к тому же:
– Это замечательно! Я ещё никогда в жизни не читал подобной ерунды.
На это признание Борис ткнул пальцем в сторону брата:
– А вот и автор.
Незнакомец дружески протянул поэту руку. Когда он ушёл, унося с собой первый альманах имажинистов, Анатолий, дрожа от гнева, спросил брата:
– Кто этот идиот?
– Бухарин! – коротко ответил Борис.
К удивлению Мариенгофа, в тот памятный вечер решилась его судьба: он стал литературным секретарём издательства Всероссийского центрального исполнительного комитета Советов. Издательство размещалось в здании на углу Тверской и Моховой улиц. Из окна Анатолий наблюдал за жизнью первой из них: «По улице ровными каменными рядами шли латыши. Казалось, что шинели их сшиты не из серого солдатского сукна, а из стали. Впереди несли стяг, на котором было написано: „Мы требуем массового террора“». Неожиданно кто-то легонько тронул ответственного работника за плечо:
– Скажите, товарищ, могу я пройти к заведующему издательством Константину Степановичу Еремееву?
У стола стоял паренёк в светлой синей поддёвке, под ней – шёлковая рубашка. Волнистые светлые волосы с золотым отливом. Большой завиток падал на лоб и придавал незнакомцу нечто провинциальное. Но голубые глаза, по едкому замечанию Мариенгофа, делали лицо умнее и завитка, и синей поддёвочки, и вышитого, как русское полотенце, ворота шёлковой рубашки.
– Скажите товарищу Еремееву, – продолжал обладатель хороших глаз, – что его спрашивает Есенин.
С. Есенин
Молодые поэты быстро сдружились. По заверениям Мариенгофа, Сергей каждый день приходил к нему в издательство. На стол, заваленный рукописями, он клал свёрток (тюречок) с… солёными огурцами. На стол бежали струйки рассола, которые фиолетовыми пятнами расползались по рукописям. Есенин поучал младшего собрата по перу:
– С бухты-барахты не след идти в русскую литературу. Трудно тебе будет, Толя, в лаковых ботинках и с пробором волос к волоску. Как можно без поэтической рассеянности? Разве витают под облаками в брюках из-под утюга! Кто этому поверит? Вот смотри – Белый. Волос уже седой, и лысина величиной с вольфовского однотомного Пушкина, а перед кухаркой своей, что исподники ему стирает, и то вдохновенным ходит. А ещё очень невредно прикинуться дурачком. Шибко у нас дурачка любят…
Шутом Мариенгоф не хотел быть и решительно возражал. Сергей смеялся на резоны приятеля и переводил разговор на себя:
– Тут, брат, дело надо вести хитро. Пусть каждый считает: я его в русскую литературу ввёл. Им приятно, а мне наплевать. Городецкий ввёл? Ввёл. Клюев ввёл? Ввёл. Соллогуб с Чеботаревской ввели? Ввели. Одним словом, и Мережковский с Гиппиусихой, и Блок, и Рюрик Ивнев…
Благодарности к своим ранним покровителям Есенин не испытывал. Приятель удивлялся, а Сергей выдавал сокровенное, спрятанное от чужих глаз:
– Таскали меня недели три по салонам – похабные частушки распевать под тальянку. Для виду сперва стишки попросят. Прочту два-три – в кулак прячут позевотину, а вот похабщину хоть всю ночь зажаривай… Ух, уж и ненавижу я всех этих Соллогубов с Гиппиусихами!
Уже зная, что его новый друг склонен всё преувеличивать, Мариенгоф уточнял: так уж и всех? И Есенин вносил коррективы в свои откровения:
– Рюрик Ивнев… к нему я первому из поэтов подошёл. Скосил он на меня, помню, лорнет, и не успел я ещё стишка в двенадцать строчек прочесть, а уже он тоненьким таким голосочком: «Ах, как замечательно! Ах, как гениально!», – и, ухватив меня под руку, поволок от знаменитости к знаменитости, свои «ахи» расточая тоненьким голоском. Сам же я – скромного, можно сказать, скромнее. От каждой похвалы краснею, как девушка, и в глаза никому не гляжу. Потеха!
Хорошо отзывался Есенин о А. Блоке, отдавал должное Н. Клюеву и другим. Словом, неблагодарным не был, хотя временами его, что называется, заносило. И это дало Мариенгофу повод написать в «Романе без вранья»: «Есенин никого не любил, и все любили Есенина». Выражаясь осторожно, спорное заключение.
Мандат. Этому эпизоду своей жизни поэт А. Б. Мариенгоф предпослал следующие строки: «Силы такой не найти, которая б вытрясла из нас, россиян, губительную склонность к искусствам: ни тифозная вошь, ни уездные кисельные грязи по щиколотку, ни бессортирье, ни война, ни революция, ни пустое брюхо».
Итак, поздней ночью осени 1918 года возвращался Анатолий Борисович в родные пенаты. Только собирался свернуть в Козицкий переулок, как услышал крик:
– Иностранец, стой!
На «иностранце» были хорошее (деллосовское) пальто и цилиндр. Это ввело в заблуждение небольшую компанию (человек пять), разом отделившуюся от стены Елисеевского магазина.
– Гражданин иностранец, ваше удостоверение личности, – потребовал один из них.
– По какому, товарищи, праву вы требуете у меня документ? – возмутился Мариенгоф. – Ваш мандат.
– Мандат?
Парень в студенческой фуражке помахал перед лицом поэта револьвером.
– Вот вам, гражданин, и мандат!
Мариенгоф с надеждой оглянулся вокруг. По расковыренной мостовой ковылял на кляче извозчик. Увидев подозрительную группу, стал нахлёстывать своего буцефала, и тот стреканул карьером. У кафе «Лира» дремал сторож, который тоже не замедлил убраться в переулок. Дело принимало нежелательный оборот.
– Может быть, от меня требуется не удостоверение личности, а пальто? – выдавил из себя задержанный.
– Слава тебе, господи… догадался!
Вожак встал позади поэта и, как хороший швейцар, стал помогать ему раздеваться. Мариенгоф пытался шутить, но было совсем невесело. Пальто он только-только приобрёл: хороший фасон и добротный английский драп. Расставаться с ним не хотелось. И тут произошло нечто непостижимое: один из грабителей, вглядевшись в расстроенное лицо Анатолия Борисовича, спросил:
– А как, гражданин, будет ваша фамилия?
– Мариенгоф.
– Анатолий Мариенгоф?
Поэт подтвердил догадку вопрошавшего, а тот уточнил:
– Автор «Магдалины»?
Это было потрясение – его узнали в ночной темноте улицы! Мало того – значит, его знали, читали или слышали его стихи. К тому же это была не избранная публика московских ресторанов и кафе, а откровенные бандиты. И хотя Мариенгоф был не на сцене Политехнического музея перед бушующей аудиторией, неистовствующей в одобрении или осуждении, он был потрясён, о чём писал позднее:
«В этот счастливый и волшебный момент моей жизни я не только готов был отдать им деллосовское пальто, но и добровольно приложить брюки, лаковые ботинки, шёлковые носки и носовой платок. Пусть дождь! Пусть