Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Сколько же времени длилось ваше счастье?
– Три дня и три ночи. Потом она куда-то исчезла, уехала в провинцию: как бы мне хотелось снова увидеть её!
– Но согласись, что ваше счастье могло бы продолжиться гораздо дольше, если бы у тебя были деньги.
– О, без сомнения! В том-то наше и ничтожество, что мы нищие, нищие… Как я глубоко презираю себя…
– А я вовсе не признаю поэзии там, где главную роль играют деньги. Ведь у этих женщин даже и мораль своя, основанная исключительно на денежном расчёте. Оценка человеческого достоинства производится по ёмкости кармана данного субъекта… Есть деньги – ты человек, а они твои рабыни, нет – ты не человек, ты парий. Они обольют тебя презрением, если ты вздумаешь к ним приблизиться…
– И вполне основательно – ну что такое ты или я, не имеющие денег? – Ничто! Я считаю за честь знакомство с этими женщинами.
– И это тоже честь для тебя, что они ужинают на твой счёт?
– Разумеется, честь. Я только глубоко сожалею, что могу истратить на ужин всего десять рублей, а не сотни и тысячи.
– Поздравляю тебя с благоприобретённой кафешантанной моралью.
– Это не кафешантанная, а современно-человеческая. Но ты пойми, если бы такая женщина полюбила тебя, она дала бы тебе столько… Даже дух захватывает.
– Но полюбит только того, у кого есть деньги.
– Нет, я с тобой больше не разговариваю, ты ничего не понимаешь…
Вот уже больше года главный интерес Вознесенского сосредоточивается на ослепительной обстановке Омона, Яра[83] et cetera. На посещение этих учреждений он тратит все свои скудные средства, приобрёл уроки, выманивает у отца из провинции деньги… Но денег всё-таки мало, очень мало… И, быть может, эта ограниченность бюджета больше всего привязывает Вознесенского к «веселящемуся» миру. Он видит только внешнюю сторону, фееричность обстановки. И это возбуждает его, манит… Не может он испить до дна чашу этой жизни и почувствовать на дне её гнетущую пустоту и приторное однообразие.
Только мечтами спускался он в самую глубь, в водоворот. И для мечтаний не было недостатка в красках… И красивые женщины в роскошных костюмах – символ этой жизни – были далеки от него и вечно поддерживали в нём огонь неудовлетворённости. Он ощущал их близко-близко, но они были недоступны. И это пьянило его… За студенческий сюртук, сшитый из прекрасного сукна у хорошего портного, женщины снисходили к Вознесенскому – сидели с ним за одним столом, ужинали на его счёт, подходили к Яру и говорили как с хорошим знакомым: иногда он подвозил их домой, иногда, очень редко, они дарили его поцелуями. А тот роман, о котором он говорил, был единственным – не платоническим… И этот роман ещё больше растравил его воображение.
Как всё далёкое и прекрасное, он стал идеализировать омоновских женщин, и невольно эта идеализация граничила с самой ужасной пошлостью…
Ещё не так давно Вознесенский считался очень исправным студентом. Однажды умилил старого профессора, подав реферат с небывалым количеством страниц. Полукурсовые зачёты сдавал великолепно… Любопытно, что на первом курсе кто-то назвал Вознесенского узким моралистом за его статью о безнравственности балета. Впрочем, до омоновского увлечения Вознесенский если чем и увлекался, то ненадолго. Так было, например, во время студенческих беспорядков. Вознесенский вдруг выступил в качестве оратора с самым красным оттенком – громил в речах низких отступников, кричал, что с людьми, решающимися во время забастовки держать экзамен, необходимы крайние меры: их нужно бить, даже вешать, и предлагал себя в палачи. Он стал во главе своего курса… Это настроение длилось две недели. Потом Вознесенский стал охладевать, а ещё через две недели поплёлся в числе прочих держать экзамен…
Так было прежде. Омоновское же увлечение оказалось более глубоким, оно перешло в страсть, в неизлечимую болезнь.
Дело началось с пустяков. Зашёл как-то товарищ и предложил для разнообразия отправиться к Омону. Кстати, у Омона любезно предлагались студентам билеты, оставшиеся непроданными…
Роскошные женщины со всего света, несравненные красавицы, их ослепительные туалеты, свободные телодвижения очень подействовали на впечатлительного Вознесенского… Они с товарищем остались после представления ужинать в общей зале. Рядом за столиком сидела испанка la belle[84] Алейта; она два раза метнула в Вознесенского большими, чёрными, искромётными глазами… Нервно вздрагивал венгерский оркестр… Сновали хорошенькие женщины с возбуждёнными лицами, в ярких костюмах; слышался задорный, весёлый смех… Они пили вино… И всё это было так хорошо и увлекательно, что приятели незаметно просидели до 4 часов, т. е. до закрытия ресторана.
Здание театра Омона «Олимпия» в саду «Аквариум»
– Вот это жизнь – я понимаю, – сказал Вознесенский, спускаясь с омоновской лестницы на улицу.
– А ты заметил, как на тебя испанка смотрела? Потом одна венгерка два раза взглянула…
Чрез несколько дней Вознесенский уже один подходил к кассе и робко спрашивал: – Не осталось ли билетика?..
Потом он стал покупать билеты.
Дома, в меблированных комнатах, было так скучно, угрюмые стены давили, лампа горела тускло. А там… ослепительный свет, музыка, женщины…
Скоро Вознесенский познакомился с двумя хорошенькими венгерками и угощал их ужином. Ужинали ещё два товарища – обошлось по десяти рублей на брата. После ужина с Маргаритой и Веррой поехали в ресторан, который открыт целую ночь… Там тоже пили… Потом он довёз Маргариту до дому. На другой день оказалось в кошельке двадцать копеек. Вознесенский не выдержал и отправился к товарищу занять денег. И опять смотрел представление, а потом ужинал в общей зале… Вознесенский стал бывать в Яру, Стрельне и всё на скромных началах в качестве наблюдателя, а не действующего лица.
Он спускал обыкновенно все свои деньги в два-три вечера, а потом, когда наступала долгая полоса безденежья, предавался чёрной меланхолии.
– A-а, это ты? – говорил Вознесенский, не вставая с постели, на которой валялся с книгой в руках, и лениво протягивая руку входящему товарищу. – Садись.
– Ну что, как ты? – спрашивал товарищ.
– Плохо! – резко обрывал Вознесенский, и наступало продолжительное молчание. Вознесенский мрачно глядел в потолок и курил папироску.
– Не приходила ли тебе когда-нибудь мысль покончить с собой? – нарушал наконец молчание хозяин, и мефистофельская улыбка играла на его губах.
– Иногда бывали минуты…
– Ну что такое наша жизнь?