Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь, размышлял я, наш дом будет продан; еще один спекулянт разнесет его в прах; еще один громадный, непригодный для жизни барак встанет там, как эмигрантский пароход в гавани; его заселят, продадут, опростают, снова продадут, заселят, опростают, а между тем бетон будет покрываться потеками, недосушенное дерево – коробиться, и крысы тысячами поползут из туннелей метро; деревья и садики вокруг один за другим исчезнут, место превратится в рабочий район и наконец наполнится хоть каким-то весельем и жизнью; а потом правительственные инспекторы признают его негодным, жителей отгонят еще дальше на окраины, и все начнется сначала. Я с грустью размышлял об этом, глядя из окна на красивую кладку Феса, на камни, вытесанные четыреста лет назад пленными португальцами… Скоро мне придется ехать в Англию и договариваться о разрушении отцовского дома. А пока что я не видел нужды немедленно менять свои планы.
III
Мулай-Абдуллу – обнесенный стеной quartier tolèrè[122] между старым городом и гетто – я посещал обычно вечером. В первый раз я отправился туда как на приключение; теперь это стало частью моего распорядка, местом регулярных визитов, как кинотеатр или консульство, отдыхом, который разнообразил мою рабочую неделю и помогал забыть на время об изощренных злодействах леди Маунтричард.
В семь я обедал и вскоре садился на автобус у новых ворот. Прежде чем отправиться, я снимал часы и выкладывал из карманов все, кроме нескольких франков, которые предстояло истратить, – суеверная предосторожность, сохранившаяся после первого вечера, когда, под впечатлением от Марселя и Неаполя, я даже прихватил с собой дубинку со свинцом. Мулай-Абдулла было заведение спокойное, особенно в начале вечера, когда я его и посещал. Я привязался к этому единственному в своем роде месту, где дело было поставлено даже с некоторым шиком. Тут действительно ощущался дух Востока, каким его воображаешь в юности, – и в этом безмолвном внутреннем дворе с одним светом, и в неграх-часовых по сторонам высокой мавританской арки, и в темной задней улочке между стенами и водяным колесом, наполненной топотом и шарканьем французских военных сапог и легкими шагами местных жителей, и во второй арке перед освещенным базаром, и в распахнутых освещенных дверях, и выложенных плиткой внутренних двориках, и в маленьких, на одну комнату, домишках, где стояли под лампами женщины – тени без нации и возраста, – и в домах побольше, с барами и патефонами.
Я всегда посещал один и тот же дом, одну и ту же девушку – маленькую пухленькую берберку с рубцами на щеках, как принято у этого народа, и вытатуированным орнаментом, синим по коричневому, на лбу и шее. Она говорила на своеобразном французском языке, который переняла у солдат, и была известна под непритязательным профессиональным именем Фатима. Другие девушки здесь называли себя Лола, Фифи – и была даже надменная, черная как смоль суданка по имени Виски-сода. Фатима так не заносилась; она была веселая, ласковая девушка и усердно работала, чтобы собрать на приданое; она утверждала, что любит всех в доме – даже хозяйку, грозную левантинку из Тетуана, и мужа хозяйки, алжирца, который ходил в европейском костюме, разносил мятный чай, ставил пластинки на патефон и собирал деньги. (Марокканцы – люди строгих правил и не участвуют в прибылях от Мулай-Абдуллы.)
Для постоянных и серьезных клиентов это было недорогое место – пятнадцать франков дому, десять – Фатиме, пять – за мятный чай и немного мелочи старику, который прибирал альков Фатимы и разжигал курильницу с душистой смолой. Солдаты платили меньше, но они должны были уступать место более важным гостям; часто это были нищие люди из Иностранного легиона, которые заходили просто послушать музыку и не оставляли здесь ничего, кроме окурков. Время от времени появлялись с гидом туристы из большой гостиницы; девушек выстраивали, и они исполняли так называемый народный танец, то есть шаркали ногами и хлопали в ладоши. Особенно привлекали эти экскурсии туристок, которые платили за них дорого – по сто франков и больше. Но любовью они здесь не пользовались, особенно среди девушек, считавших эти представления неприличными. Однажды я застал за таким представлением Фатиму – видно было, что она по-настоящему сконфужена.
Я сказал Фатиме, что в Англии у меня жена и шестеро детей; это очень возвысило меня в ее глазах, и она всегда о них справлялась:
– Вы получили письмо из Англии? Как поживают ваши малыши?
– Очень хорошо.
– А ваши отец и мать?
– Они тоже.
Мы сидели в изразцовом холле, на две ступеньки ниже уровня улицы, и пили мятный чай, – вернее, пила Фатима, а я ждал, пока мой остынет. Это был отвратительный напиток.
– Виски-сода одолжила мне вчера сигарет. Вы