Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ему доставляла особое удовольствие тоска этих ежегодных чаепитий, и уныние их он поддерживал так же старательно, как оживлял свои остальные приемы. Существовал вид сухого ярко-желтого тминного кекса, который с детских лет я запомнил как «академический кекс», его привозили исключительно к этому собранию из гастронома на Преид-стрит; существовал громадный вустерский чайный сервиз – свадебный подарок, – именовавшийся «академическими чашками»; существовали «академические сандвичи» – крохотные, треугольные и совершенно безвкусные. Все это – из области самых ранних моих воспоминаний. Не знаю, когда именно эти вечера превратились из довольно нудной условности в то, чем они, безусловно, были для отца в последние годы, – в колоссальную угрюмую шутку для одного. Если я находился в Англии, я был обязан присутствовать и привести с собой хотя бы одного приятеля. За исключением последних двух лет, когда отец, как я уже сказал, сделался модным художником, гостей собрать было трудно. «В моей молодости, – говорил отец, сардонически озирая общество, – в одном только Сент-Джонс-Вуде происходило не меньше двадцати таких приемов. Люди искусства разъезжали с трех часов дня до шести, от Кемпден-Хилла до Хэмпстеда. Теперь же, я уверен, наше маленькое собрание – последний пережиток этой гнилой традиции».
По такому случаю все написанные им за год картины – кроме произведений для Благовея и Богли – бывали расставлены по студии на мольбертах красного дерева; самой главной отводилась отдельная стена – и фон из красного репса. На последнем вечере, год назад, я присутствовал. Там были и Лайонел Стерн с леди Метроланд, и еще десяток модных знатоков. Сперва отец с опаской отнесся к новым покупателям, подозревая их в наглом покушении на его приватную шутку и раскрытии блефа с кексом и салатными сандвичами; однако их заказы успокоили его. До такого расточительства юмор у людей не простирается. Миссис Алджернон Харч заплатила 500 гиней за его главную картину года – произведение из современной жизни, глубокое по замыслу и исполненное с дотошным мастерством. Отец очень заботился о названиях своих картин, и, повозившись с такими, как «Кумир публики», «Отрезанный ломоть», «Омраченная премьера», «Вечер их торжества», «Победа и поражение», «Без приглашения», «Среди прочих», он в конце концов назвал ее довольно загадочно: «Забытая реплика». Картина изображала уборную ведущей актрисы после успешной премьеры. Актриса сидит за туалетным столиком, спиной к обществу, и лицо ее, на миг расслабившееся от усталости, видно в зеркале. Ее покровитель с самодовольством собственника наполняет бокалы собравшихся тут же поклонников. На заднем плане у приоткрытой двери костюмерша переговаривается с пожилой четой провинциального вида; по их одежде понятно, что они смотрели спектакль с дешевых мест, и позади них стоит швейцар, все еще сомневаясь, правильно ли он сделал, что впустил их. Он неправильно сделал: они – ее престарелые родители и явились весьма некстати. Миссис Харч была в восторге от своего приобретения.
Мне так и не довелось узнать, как отнесся бы отец к этой моде на него. Писать он мог в какой угодно манере; возможно, он занялся бы невнятным мусором завтраков на траве, которым были покрыты стены Мансард-галери в начале двадцатых годов. А возможно, нашел бы, что популярность не так противна, как он думал, и согласился бы на богатую и обласканную старость. Он умер, не закончив свою картину 1939 года. Я застал ее в начальной стадии во время последнего визита к нему; она должна была называться «Опять?» и изображала однорукого ветерана Первой мировой войны, задумавшегося над германским шлемом. Отец снабдил солдата седоватой бородой и упивался ею. Я видел его тогда в последний раз.
Я уже четыре или пять лет не жил в Сент-Джонс-Вуде. Это не значит, что я в какой-то определенный момент «ушел из дому». Официально дом оставался моим местом жительства. Была спальня, считавшаяся моей; я держал там несколько сундуков с одеждой и полку с книгами. Постоянного жилья я себе не заводил, но за последние пять лет жизни моего отца едва ли переночевал десять раз под его крышей. Не потому, что мы отошли друг от друга. Мне было приятно с ним, а ему как будто со мной, но я ни разу не приезжал в Лондон больше чем на неделю или две и чувствовал, что как редкий гость обременяю и выбиваю из колеи его домочадцев. И они, и сам он слишком со мной носились, а к тому же он любил, чтобы в его планах на ближайшее время была ясность. «Мой дорогой мальчик, – говорил он в вечер моего приезда, – пожалуйста, не пойми меня превратно. Надеюсь, что ты пробудешь у меня как можно дольше, но мне надо знать, будешь ли ты еще здесь в четверг, четырнадцатого, и если да, то сможешь ли быть на обеде». Поэтому я останавливался у себя в клубе, иногда у более или менее случайных людей, а Сент-Джонс-Вуд посещал по возможности часто, но всегда – с предварительным уведомлением.
Тем не менее я сознавал, что этот дом был важной частью моей жизни. Сколько я его помнил, он не менялся. Это был приличный дом, построенный в 1840 году или около того, в принятом тогда швейцарском стиле, со штукатуркой и декоративной обшивкой внахлест, – и, когда я увидел его впервые, вся улица состояла из таких же особнячков. Ко времени смерти отца превращение района, хотя еще не закончившееся, вырисовывалось с мучительной очевидностью. Небо над садом с трех сторон заслонили многоквартирные громадины. Первая из них привела отца в бешеное негодование. Он писал в «Таймс», выступал на собрании местных налогоплательщиков, и наши ворота полтора месяца украшало объявление о продаже дома. Через полтора месяца он получил щедрое предложение от синдиката, желавшего занять под свой квартал и наш участок, – и немедленно снял дом с продажи.
У него это было время самых плохих заработков: его сюжетные полотна не продавались, спрос на сомнительных старых мастеров падал, а разные общественные комитеты уже предпочитали что-нибудь «современное» для своих мемориальных портретов; к тому же я только что кончил университет и карманные деньги получал у отца. Это было крайне неблагополучное время в его жизни. Тогда я еще не умел оценить мощные оборонительные рубежи за тем, что называют «пограничным состоянием», и порою всерьез пугался, что отец сходит с ума; в чудачествах его всегда присутствовал оттенок мании преследования, и