Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Вы у нас самая непривлекательная пара!» — недовольно пробурчала Людмиле женщина, ставя штамп в их паспорта. Мервин был «доволен тем, что этот жест протеста оказался замеченным». В коридоре они несколько раз сфотографировались — случайно на фоне мужского туалета.
На улице репортеры набросились на них с вопросами, но никто из участников церемонии не был расположен отвечать. Мила и Мервин устали от всей этой шумихи, Дерек и Элеонора обязаны были хранить молчание из-за своего договора с «Дейли экспресс». Но толпа назойливых журналистов упорно преследовала их, и Юрий не выдержал и замахнулся на одного из фотографов, выкрикнув: «Говнюки!»
В своем отчете о брачной церемонии, опубликованном на следующий день в «Ивнинг ньюс», Виктор Луи, разозлившись на то, что ему, столь долго и преданно освещавшему в газете историю молодоженов, отказали в заключительном интервью, приписал Мервину окрик Юрия. «После церемонии, которая прошла на удивление быстро и заняла всего пять минут, они поняли, что поступили неблагоразумно, отпустив такси, на котором приехали к Дворцу бракосочетаний, — писал Луи. — Пока они ждали другой машины, один репортер хотел сфотографировать доктора Мэтьюза и его новобрачную. Однако молодые делали все, чтобы их фотографии не попали в прессу, и прятали лица за букетом белых хризантем. Новобрачный обескуражил репортера своим выкриком: „Говнюки!“».
На следующий день обе молодые пары были приглашены в Британское посольство на краткую церемонию: их поздравили, поднесли по бокалу вина и пожелали счастья, а потом они сфотографировались на Софийской набережной, напротив Кремля. День был серый и дождливый, Элеонора держит над головой зонтик, а мой отец улыбается, обняв маму, которая прислонилась к его плечу.
Мила и Мервин — уже супруги.
Вместе с Элеонорой Гинзбург фотографируются на фоне Кремля после церемонии поздравления в Британском посольстве, через день после бракосочетания. 1 ноября 1969 года.
Мервин рассчитывал задержаться в Москве на несколько дней — он хотел поработать в библиотеке и приобрести кое-какие книги, но ОВИР потребовал, чтобы они как можно быстрее выехали из Советского Союза. Сотрудник ОВИРа с угрюмым лицом забрал у Милы ее внутренний паспорт и вручил заграничный, не сказав ни единого теплого слова женщине, покидающей свою родину.
Последний вечер в Москве был одним из самых грустных в жизни Милы. В ее маленькую комнату приходили прощаться десятки людей, сменяя друг друга, они присаживались на стулья или на кровать. Валерий Головицер провел с ними весь вечер, тяжело переживая расставание с самой близкой подругой, которую похищал британец, тоже его друг. Почти все радовались за Милу, но сама она была подавлена предстоящей разлукой со своими друзьями-вольнодумцами. «Я была похожа на заключенного, которого держали в тюрьме много лет и вот выпустили на свободу, — однажды сказала она мне. — Мне тяжело было покидать свою камеру». Когда в комнате уже негде было яблоку упасть, Мервин отправился побродить по опустевшим улочкам Старого Арбата.
Третьего ноября Дерек и Элеонора вылетели из Москвы в Лондон, где их ожидала торжественная встреча, устроенная «Дейли экспресс». Не желая стать объектом внимания назойливых журналистов, Мила с Мервином отправились самолетом в Вену. Когда они приземлились в Вене и вошли в здание аэропорта, Мервин с огромным облегчением понял, что наконец-то все их трудности позади. А Мила широко раскрытыми глазами взирала на носильщиков в опрятной форме. В Вене они провели всего один день и ночь своего медового месяца, а утром вылетели в Лондон.
В аэропорту Хитроу Мила и Мервин сначала оказались по разные стороны барьера, поскольку они прибыли не прямо из Москвы, а из Вены, и служащие не сразу разобрались с их документами. Но вскоре, получив багаж, уже катили свои тележки вместе с остальными пассажирами к выходу в город.
Больше пяти лет мои родители жили ради будущего, едва веря, что оно когда-нибудь наступит. Теперь, когда они наконец-то воссоединились, приближалось время нового испытания, отнюдь не героического, а будничного — настоящей, реальной совместной жизни.
Но все это впереди. А те минуты, когда они шли по залу аэропорта навстречу новой жизни, были моментом их торжества — мои родители победили в борьбе за право быть вместе, преодолев все мыслимые преграды, которые ставила перед ними их эпоха. Я часто думаю об этом времени, когда они были молодыми и смело сражались с темными силами мира, объединившимися в стремлении не дать им соединиться. Их вела всепобеждающая любовь.
Он рожден страной, где человеку все дается ненадолго.
Альбер Камю, «Лето в Алжире»[8]
Сейчас, когда я размышляю о тех временах, слушая радио или читая газетные заголовки, Москва представляется мне дикой пустыней в обломках после выплеска огромной энергии. Я уехал из России после того, как схлопнулся экономический пузырь 90-х годов и последствия этого ощущались наиболее остро. Тогда маятник общественного сознания дошел до низшей точки в своем движении от очарования диким капитализмом к тоске по сильной руке и порядку.
Созданная Борисом Ельциным неуправляемая, но свободная Россия летом 1998 года стала тонуть. Тогда я был корреспондентом журнала «Ньюсуик», и круг моих обязанностей стал иным, чем в «Москоу ньюс». Я уже не рыскал в поисках сюжетов из скрытой жизни города, теперь меня возили в синем «вольво» из Думы в министерства, и я писал глубокомысленные и отшлифованные статьи о высокой политике.
Мое новое положение открывало передо мной захватывающую панораму того, как постепенно возвращались прежние порядки. В застеленных коврами коридорах Белого дома нарастала нервозность. Заместитель премьера Борис Немцов, ведущий реформатор, уверял, что все будет хорошо, и в подтверждение своей точки зрения чертил в моем блокноте какие-то запутанные графики. Глава налоговой службы Борис Федоров, борец за реформы в тяжелом весе, с маниакальным упорством твердил о необратимости российских реформ. Но во всех кабинетах правительственных чиновников, где я бывал, улыбки были принужденными, а уверенность — наигранной. В глубине души все боялись, что очень скоро все прогнившее здание рухнет. Приближалось время расплаты за наглый захват обанкротившихся предприятий, за растраты и хищения, за всю эту оргию наживы, развязанную новыми хозяевами России, и все понимали — это будет для них катастрофой.
Первым признаком приближающегося конца стало пикетирование Белого дома и Думы съехавшимися со всей страны шахтерами — они стучали своими касками по тротуарам города и мраморным лестницам парламента. Этот настойчивый барабанный бой, подобно отдаленному грому, проникал в Белый дом сквозь тонированные окна швейцарского производства.
Тем же летом Ельцин выписался из больницы, чтобы присутствовать на церемонии захоронения останков последнего российского императора и членов его семьи, убитых большевиками в 1918 году. Церемония происходила в Санкт-Петербурге, в соборе Петра и Павла, где вместе со скорбящими родственниками Романовых оказался и я, единственный из журналистов, кто явился в черном костюме и галстуке. Те минуты, когда в благоговейной тишине несли к алтарю огромные гробы с царственными останками, были исполнены величайшего драматизма и скорби. Ельцин, слегка покачивающийся и скованный, заявил, что Россия признала свое прошлое. Хотя я всегда был восхищенным поклонником Ельцина, но в тот момент он показался мне фигурой трагической, человеком, запутавшимся в сети всепроникающей и всеобъемлющей коррупции и растерявшимся, как и его народ, перед мощным натиском бесчеловечного капитализма, который он собственными руками спустил с узды. Ясно проглядывалась параллель между политическими ошибками последнего российского монарха, приведшими его к трагической гибели, и сейсмическим сотрясением почвы под ногами Ельцина.