Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мысленно Светка поставила утюг на газ. Но только мысленно. Встать она не смогла, тряпичная мягкость в ногах не держала. Светкины ноги, тонкие в щиколотке и пузатенькие в икре («точь-в-точь балясинки на нашей лестнице в клубе», – говорила некогда мать с иронической гордостью), Светкины ноги, быстрые и усталости не знающие, вдруг отказали.
…По улице старуха толкала инвалидное кресло, в котором сидела грустная девушка. Светка сразу узнала их, потому что кресло было как бы выросшей детской коляской, а девушка, тоже выросшая, Виолетка, однако с детским лицом. И старуха – узнаваемая Валентина, пальто ее было прежним, сегодняшним. Навстречу им шли молодые пары. Вся улица была заполнена только ими, парнями, девушками в обнимку, за руку, парами, парами.
По детскому лицу взрослой Виолетки текли слезы. Она никогда не будет ходить ни в обнимку, ни за руку, она никогда не будет половинкой пары, потом что пары ходят.
Вот какой-то парень и крикнул своей девушке: «Почапали!»
По Светкиному лицу тоже текли слезы. Слезы текли не от боязни того, что вдруг ставшие тряпочными ноги уравняют ее судьбу с Виолеткиной. И не от того, что она жалела Виолетку. Виолеткины слезы текли по Светкиному лицу. Она сама стала Виолеткой.
Светка всегда чувствовала чужую боль, чуждое горе. Во время массажей каждый стон пациента отдавался в ней, она пальцами ощущала, где утаилась болевая точка. Но сейчас было другое.
Все ее пациенты отозвались в ней, будто сама она становилась каждым из них.
…Чтобы пройти в президиум заседания Академии наук, Федору Ивановичу Швачкину нужно было пересечь сцену. Белоснежная колоннада зала замерла, как, обнаженные тела купальщиц у кромки воды, готовых по сигналу броситься вплавь через простор партера. (Светка никогда не видела помещения, где заседал президиум Академии, но его величие в сознании Светки оборачивалось всегда Колонным залом Дома союзов – туда ее приглашала как-то Ирина Бекетова на концерт мастеров искусств.) Люстры огромными шапками перевернутых белых флоксов роняли свет, точно капли росы. Во всем была законченность и стройность. Только Швачкин зажав в стиснутых челюстях боль, ковылял грузно и некрасиво. Этот безобразный его проход был особенно очевиден, потому что в первом ряду сидела Ирина Бекетова со всем своим ансамблем. Здоровые поджарые чуваки выстроились, как в каком-то сидячем танце, одинаково закинув ногу на ногу. Длинные, здоровые ноги. Музыканты молчали, но на роже у каждого было написано: «И эта старая развалина туда же, к Ирине! Ну, е-мое!»
И, скосив глаза, Швачкин мог видеть, что сидящая за столом президиума Таисья наклонилась к своей Кожиной и, конечно, нашептывает: «Нужно и машину покупать, они умрут. Посмотри, сколько мой еще протянет? Прогнил весь».
Боль была сегодня особенно неотступной. Но сильнее боли тело истязалось унижением, уродством, неполноценностью.
И Светка, преодолевая боль, с этой чужой нравственной мукой совладать не могла.
…Сердечные капли Марго держала во флаконе из-под духов «Убиган», которые даже по названию помнили только подруги ее юности. Капли Вотчала своей коричневой густотой были похожи на те духи, и когда скрюченная, деформированная рука Марго тянулась к флакону, пальцы обретали невесомую чуткость, как в фортепианном туше, который в молодые годы особенно удавался Марго.
Сегодня пальцы беспомощно скребли флакон, неподвластный обхвату. А сердце с каждым шагом все убыстряло бег, спотыкаясь, падая, проваливаясь. И ноги ломило так, что подняться и дойти до телефона, который она неразумно оставила на столе, речи быть не могло.
«Стакан воды некому подать!» Господи, как бездумно все твердят эту фразу, утратившую реальный смысл, фразу – иероглиф одиночества. А ведь тут каждое слово – правда, от которой мороз по коже. Стакан. Воды. Некому. Подать. За каждым словом эти самые взломанные двери, мертвые тела, навзничь пролежавшие трое суток, а то и неделю в безучастной коробке однокомнатной квартиры. «Да, да, действительно, мы как раз подумали, что-то ее давно не видно? А тут на тебе! Сколько же она, бедняжка, пролежала? А интересно, сразу или мучилась? Да еще ноги отказали, до телефона не дошла, не дотянулась»…
Страх одинокой смерти пополз по Светкиному затылку ко лбу, будто кто-то ледяной машинкой выбривал волосы.
Смерти вообще-то Светка не боялась. Особенно сегодня, когда было четко: к утру умрет. Но одинокая смерть в оболочке Марго – жуть, жуть подумать.
А страшный всего, поняла Светка, было то, что никто так и не узнал, каким изумительным человеком была Марго – возвышенная, самоотверженная душа. Милая больная Марго со своей старомодной деликатностью, нелепыми фантазиями, какие посещали некогда провинциальных гимназисток, со своей выдуманной жизнью, где неустроенность, одиночество растворялись в пенящемся настое воображения.
Тут мы забежали вперед, не успев еще и познакомить толком читателя с нашей Марго. Только Светке она была ведома, только Светка имела доступ в Маргошину оболочку.
Марго жила фантазиями. Именно воображение рисовало ей желанное, на обычную ее жизнь непохожее.
Скажем, Люська-Цыганка тоже свою жизнь обрисовывала такой, какой сроду та не была. Но Люська просто-напросто врала.
Не потому врала, что лжива была. Хотелось человеку, чтобы все, да и сама она в том числе, верили, будто лучше она, завлекательней, что судьба у нее не скучная, как коридор без дверей.
А вот Светка и врать не умела, и на всякие там фантазии ее не вело. Да и ни к чему они ей, дай Бог с живыми-то заботами управиться. Со Светкой, как уже указано, случалось. И видения ее оттого видениями и были, что виделись. Что в них ненароком услышанное, скользнувшее в памяти, как промельк в зеркале, а то и наперед угаданное чудесным образом сходилось, маревом обволакивало, поглощая подлинное.
Так и творились на кухне эти воплощения. Светка являлась сама себе, как Райкин в карусели миниатюр, в разных обликах. То Виолеткой, то Швачкиным, то Марго.
То Иваном Прокофьевичем Сокониным, прижатым приступом хронического радикулита к песчаной доске кладбища черепах, брошенным Аленой, Ванькой Грозным, факиром Ромкой, всеми зверями, даже любимым пауком.
То в Светкиных коленях занималась мучительная тоска остеомиелита, который разыгрался у Шереметьева после ранения.
И тут вдруг, разом пробило: а с ними-то, с ними что будет, когда она уйдет из жизни? Их-то на кого бросить – с болью, страхом, одиночеством?
Но что поделаешь, хода назад нет. Умрет. Однако нужно было преодолеть недвижность отключившихся от тела ног, потому что она не то чтобы понимала, скорее чувствовала, что, совладав с собственной мукой, она как бы освободит их всех от страданий, потому что мука эта – тягота всех ее пациентов.
И Светка встала. Ноги двинулись протезно, управляемые только торсом, сами не наделенные способностью к живому перемещению. Качнулась, боясь рухнуть, как Марго, в одиночество конца. И повела ноги к шкафчику, где был поселен утюг.