Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Соловых употребил выражение «рекомендуем», чтобы подчеркнуть: все во власти Швачкина. Разумеется, институт не обладал формально правом посылать или не посылать то или иное произведение на кинофорум. Но с институтом часто в таких случаях консультировались. Это первое. А второе – Швачкин и впрямь был человеком влиятельным, и суждение его во многих инстанциях могло обернуться приговором.
Однако, ах, как непрограммируем был для подчиненных Федор Иванович! Вместо того чтобы усладиться лестью, загневался:
– Я? Лично? – Швачкин двинул брови аж к середине лба. – Я – лично вас – уполномочивал сообщать?
– Но вы отзывались положительно, – смешался Соловых, – картина талантливая.
То, что картина, как и автор ее, Денис Доронин, талантливы, Швачкину было известно не хуже Соловых, а, может, и лучше, потому что ощутить все тонкое своеобразие доронинского режиссерского почерка в той мере, в какой это мог Федор Иванович, подчиненному было не дано. Но – что поделаешь! – сам Доронин вызывал в Швачкине ожесточенный протест своей молодостью, независимой манерой поведения (напоминающей того, давнего демобилизованного капитана Шереметьева), восторженными воплями дам-критикесс (для достоверности уточним: доронинскому творчеству посвящали статьи критики и иного пола, и отнюдь не «вопящие»). Стоило Федору Ивановичу представить, как после показа в каком-нибудь Париже на Доронина обрушатся еще и международные воспевания, тошнотный вал ненависти начинал подпирать швачкинское солнечное сплетение. Последнюю точку в судьбе фильма поставила реплика Ирины Бекетовой, как-то брошенная о Доронине: «Надо же, все Бог мужику дал, и талант и фактуру!»
– Виртуозное манипулирование приемами – еще не талант. Талант – это умение раскрыть высшую правду, товарищ Соловых. А у Доронина правда маленькая, это вам-то уж стоило бы понимать. В вашей-то должности. И прежде чем говорить от моего имени. Нет, я категорически против. Что у нас, выбора нет?
Уничтожающий аргумент по поводу правды высшей и правды маленькой не был откровением в такого рода обсуждениях, это Швачкин прекрасно знал. Более того, знал он, что утверждение это, само по себе верное, стало общим местом во многих критических статьях и трудах, сплошь и рядом истинным осмыслением произведения не подкрепленным. Натыкаясь на подобного рода пассажи, Федор Иванович всегда иронически морщился. И тем не менее, как в военном искусстве артподготовка непригодна в дуэли на шпагах, так и в словесных битвах выбор оружия и тактика должны быть непреложны. Для Соловых замечание о правдах было в самый раз.
– Может, Махоркина предложить? – робко пощупал Соловых. Но боялся зря, Швачкин согласился.
– А отчего же нет? Опытный мастер, тема важная.
Знал, ох, как отлично знал Федор Иванович, что махоркинское сочинение и равнять с доронинским нечего, что не бросит оно и мелкой монеты в копилку нашего международного престижа, но, если говорить начистоту, престиж этот самый Швачкина вовсе не заботил, ибо был понятием общим, к нему лично отношения не имеющим. К тому же возможную вину за неудачу показала принимать на себя не ему, не институту, а производителю – Госкино. Надо лучше фильмы делать.
И, прекращая дебаты: «Начнем, товарищи, время идет».
Интермедия с Ольгой Дмитриевной и Соловых свое дело сделала, обинтовала души присутствующих страхом, отчего обсуждение плана потекло в той, всегда желанной Швачкину интонации жалкой отваги, с какой человек, не приученный быть «моржом», пытается пробовать голой ногой воду в проруби.
Федор Иванович слушал не перебивая, чертя по своей привычке на лежащем перед ним листе геометрический орнамент.
«Никто не думает, как сделать сборник интересным, – думал Шереметьев, – всех заботит одно: попасть в масть Швачкину».
И Швачкин думал: «Ах – важность, ах – боевитость! Все-то вы выучились произносить. А не важность, не боевитость вас волнует. Боитесь, что я разнесу ваши экзерсисы. Убогие вы мои, думаете, постигли начальственный ход мысли, наперед все знаете. Черта с два! Непредсказуемость начальства – вот секрет власти».
И точно в ответ на какую-нибудь фразу, совершенно очевидно ожидающую поддержки, Федор Иванович вдруг ронял нечто сбивающее оратора с толку и плотоядно наблюдал, как тот мечется в силках запутавшейся мысли.
Один лишь профессор Кучинский, заведующий сектором западной литературы, говорил спокойно. И это не могло не раздражить.
– Боже мой. Боже мой, Дмитрий Леонтьевич! – Швачкин швырнул карандаш, не дочертив покосившуюся крышу условного домика. – Что за открытие? Это еще Теодор Розан видел сходство между хиппи и «новыми левыми». Но нам-то иной анализ нужен. А у вас все в одну кучу – и фрейдистский «марксизм» Маркузе, и психоаналитический анархизм Гудмэна, апокалиптический «мистицизм плоти» Броуна не отличишь от потустороннего «нарциссизма» Лири.
Кучинский никого из поименованных Швачкиным авторов не называл, Федор Иванович упомянул эти имена умышленно, предполагая, что Дмитрий Леонтьевич, специалист по старофранцузской поэзии, возможно, и не был знаком с ними. Что не мешало продемонстрировать одновременно с собственными познаниями.
– И потом, – продолжал Швачкин, – все это уже прошлое, в некотором роде – 60-70-е годы. Сейчас идут новые процессы. Правда, для вас, оперирующего столетиями, десять-двадцать лет значения не имеют.
Кучинский, нервно подобравшись, дернул усом:
– Я действительно не специализируюсь на проблемах обсуждаемого предмета. И именно поэтому проект готовили сотрудники сектора, в компетентности которых я не сомневаюсь.
Не та тональность была, не та. Но Федор Иванович был бойцом опытным:
– Значит, следовало явиться на обсуждение, имея под боком кого-нибудь из тех, в чьей компетентности вы не сомневаетесь. Чтобы и возразить могли, и свою точку зрения отстоять. Мы ведь здесь не образную систему поэтов французской плеяды обсуждаем!
И видя, что Кучинский закипает, а значит, может ответить резкостью в присутствии коллег, Федор Иванович плавно нырнул в ассоциативную протоку:
– Мне тут как-то на экзамене одна девица отвечала Плеяду. Вышла и молчит, как столб. Спрашиваю: «Ну что такое Плеяда? Кто такой Ронсар?» «Ронсар, – говорит, – лошадь Дон-Кихота». А? Какова? Я хотел засадить двойку, но потом подумал: неужели эта пичуга придет еще раз. И поставил тройку. С тем представлением о Ронсаре и ушла.
Все захохотали, а Кучинский – от души – громче всех.
– Так что у нас по музыке? – спросил Швачкин.
Говорили еще долго. Не раз на столе Федора Ивановича цветные карандаши сложились в хитросплетения квадратиков и звездочек, а сам он слушал, томительно тяготясь происходящим. До нытья зубов были ему безынтересны и сборник, и бесконтурная «контркультура», которую предстояло развенчать и которая, разумеется, будет развенчана.
Остановим на миг повествование, чтобы кое-что разъяснить. Сказано было, что Федору Ивановичу вопросы «контркультуры» безынтересны. Отчего же стали они темой обсуждения? Может, кто свыше навязал их институту вопреки швачкинскому желанию? Или сама проблема была не по масштабу герою нашему? Отнюдь. И тема серьезная. И избрал ее Швачкин сам, понимая, какого вдумчивого осмысления она требует. Именно оттого-то и избрал. Он всегда избирал нечто актуальное.