Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ахматова пишет это в июле 1914 года, и это документально подтверждено, она не задним числом проставила дату. Много было тому свидетелей, которым она читала эти тексты в Слепнево. И вот что поразительно: три великих текста – пастернаковский цикл, мандельштамовский цикл и ахматовская «Поэма без героя» – построены на одних и тех же образах и на одной и той же мысли. Война у всех троих понимается как вселенская катастрофа, которая стала расплатой за мелкие частные грехи. Люди забыли о морали, и пришло великое напоминание, в котором пострадает множество безвинных. Хотя в каком-то смысле безвинны все, потому что «все мы бражники здесь, блудницы». За это и расплата.
В 1940-м, да и раньше, происходит та же вакханалия террора, безнравственности, страшный хоровод масок.
пишет Ахматова в первой главе «Поэмы без героя». Среди ряженых уже ходит маска Красной смерти. Это, конечно, аллюзия к Эдгару По, отсылка к его рассказу, это карнавальный костюм, под которым пустота, это красное домино Андрея Белого. Заигрались в комедию масок – а среди этих масок одна становится настоящей, вызывая на этом маскараде бешеное смертное кружение.
Не случайное совпадение: к столетию гибели Лермонтова 21 июня 1941 года в театре Вахтангова состоялась премьера «Маскарада», в Ленинграде 22 июня играется «Маскарад» уже уничтоженного Мейерхольда. Мейерхольда нет, нет его имени в постановке, а «Маскарад» идет.
«Маскарад» – вот ключевое слово в русской истории двадцатого века. Удивительно ли, что этой страшной комедии масок соответствуют два текста – текст Ахматовой о страшном танце теней из 1913 года, что пришли к ней под видом ряженых в новогодний вечер, и текст Пастернака «Вальс с чертовщиной»:
Смотрите, как дико ускоряется этот карнавал, этот безумный хоровод вокруг елки, и по ходу его ускорения мы чувствуем, что действительно что-то адское туда входит: «Улицы зимней синий испуг. / Время пред третьими петухами» (а перед третьими петухами, мы знаем, убегает всякая нечисть). И вот когда свечи тушатся – «Фук. Фук. Фук. Фук», финальная строчка, – тут и заканчивается этот страшный, воистину демонический карнавал. «Вальс с чертовщиной», который Пастернак сам читал нараспев и нотами помечал, прекрасно зная нотную грамоту, где повышение, где понижение тона. Этот абсолютно музыкальный вальс – довольно страшное произведение.
С какой бы стати в 1940 году одновременно Ахматова и Пастернак пишут страшные карнавальные стихотворения? А с такой, что интуиция двух поэтов дает им самый точный образ происходящего в это время в стране – карнавал нечистой силы. Советское время – время беспрерывного праздника. Прав Булгаков, описывая в «Мастере и Маргарите» это сплошное торжество, ликование, непрерывный праздник сытости. Вся Москва Булгакова пьет, жрет и веселится. Тогдашние фильмы, тогдашние стишки, Виктора Гусева например, – это всеобщий праздник. Круглые даты смертей отмечаются с особой торжественностью. Столетие пушкинской смерти – тоже страшный, смертельный карнавал, весь год посвящен Пушкину. Десять лет со смерти Маяковского – посмотрите, какая вакханалия, даже закладывают памятник ему на площади Маяковского, постамент стоял с 1940 года. Все время празднуют смерть, все время праздник общей беды, «страшный праздник мертвой листвы», по выражению Ахматовой.
Почему на этот раз, в 1940-м, все трое – Ахматова, Пастернак, Мандельштам – предчувствуют войну, причем мировую? Потому что война – единственное, что может искупить этот невроз нации, эту вакханалию, это пиршество смерти, единственное, что может все списать.
Ахматовой-прозорливице и в ее обычном облике присуща загадочность. Как справедливо замечает Кушнер, всякий раз, как в стихах ей нужен четырехсложный эпитет, она щедрой рукой вставляет слово «таинственный». Благодаря этому чувству тайны Ахматова прекрасно умеет выстроить сюжет триллера, как в ее третьей элегии «В том доме было очень страшно жить…» (1921) из цикла «Северные элегии». В ней есть замечательные строчки:
Действительно, страшно ночью в пустой комнате заглядывать в зеркало, потому что не знаешь, что там увидишь. А можешь ничего не увидеть – и это еще страшней.
Искусное владение поэтическим арсеналом, владение всей поэтической фабулой – безусловно, сильнейшая черта Ахматовой. Она умеет писать страшные стихи, но ей и самой пришлось пережить на самом деле то, что для поэзии часто оказывается смертельно.
Это чувство владеет так или иначе всеми людьми, которым выпало жить на историческом переломе. Конечно, есть счастливцы, которым этот жребий не выпал. Они так и проводят всю жизнь, полагая, что живут в обычном трехмерном мире. Но мы-то с вами несколько раз уже видели, как изнанка жизни чуть завернулась, и стало немножко видно что-то другое. Как пишет Иосиф Бродский, лучший ученик Ахматовой:
У нас тоже есть шанс посмотреть изнутри на понятие родины. Мы сегодня видим, до каких бездн падения может докатиться страна, которой нравится эта бездна, которая по-достоевски сладострастно в нее погружается, которая радостно расчесывает свои струпья, находя в этом даже какой-то момент эротического раскрепощения. И в эти времена наше величайшее утешение – Ахматова. Нам подменили жизнь; еще недавно мы не могли бы и представить себе нас нынешних – нас, которые опасаются сказать слово, у которых появилось больше страхов, больше самоограничений, больше глупости, какую мы лелеем, надеясь, что, может быть, нас за нее пощадят. Мы впервые в тех временах, когда деградация воспринимается как спасение, как надежда, как признак того, что нас не тронут. Это нормально. Более того, многие люди и в 1930-е годы так себя чувствовали, никто не верил в происходящее. И единственным, боюсь, противоядием от этого малодушия является ахматовское «могу».