Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Надежда Яковлевна очень гордилась тем, что Мандельштам и Ахматова продемонстрировали удивительную устойчивость к гигантомании эпохи, они никогда не опустились до поэмы, до крупной формы. Но когда к тебе приходит наваждение, то тут и Леонов пишет двухтомный роман, и Пастернак пишет большой цикл, и Ахматова с Мандельштамом пишут две свои главные поэмы, причем у Мандельштама это поэма единственная, и называет он ее ораторией.
Этот фрагмент представляется самым неоконченным и самым неокончательным. В этом в общем довольно совершенном, довольно отшлифованном стихотворении этот кусок и самый темный, и самый необработанный. В нем и рифма уже проваливается: «журавлем – светло» – это слишком даже для Мандельштама. Но заканчивается эта вещь гениальным фрагментом, абсолютно ясным, как пробуждение после кошмара:
Единственное, что осталось у неизвестного солдата, единственное, в чем он может быть уверен, это год его рождения. Имени больше нет. Есть принадлежность к поколению: «Я рожден в девяносто четвертом, / Я рожден в девяносто втором…» Единственная безусловная данность. Это перекличка Мандельштама с Лермонтовым, это важная лермонтовская ассоциация, если вспомнить разговор Печорина с Вернером.
– Что до меня касается, то я убежден только в одном… – сказал доктор. —…что рано или поздно в одно прекрасное утро я умру.
– Я богаче вас, – сказал я, – у меня, кроме этого, есть еще убеждение – именно то, что я в один прегадкий вечер имел несчастие родиться.
Как же получилось, что абсолютно темная «Поэма без героя», абсолютно смазанный смысл «Стихов о неизвестном солдате» нам так поразительно ясен? Ведь когда мы слушаем мандельштамовскую ораторию, мы не верим, что это написал тот Мандельштам, стихами которого мы думаем и говорим. Невозможно поверить, что «Золотистого меда струя из бутылки текла…» и «Стихи о неизвестном солдате» написаны одним человеком с временной дистанцией в двадцать лет. Это мучительное развитие, поэт говорит на совершенно чужом для себя языке. И чтобы понять это, говорит Александр Жолковский, надо начинать с семантического ореола метра, смотреть, что еще этим метром написано. В строчках «Миллионы убитых задешево / Притоптали траву в пустоте» мне слышится «Прощание славянки», слышится абсолютно отчетливо, и, может быть, поэтому этот размер боевого марша был Мандельштамом в упрощении взят.
Непрофессиональный филолог, но человек большого интуитивного дарования, Дмитрий Каратеев нашел литературный источник «Стихов о неизвестном солдате»: Мандельштам опирается на опыт Константина Случевского. Случевский – поэт переходный, у которого к блоковской божественной музыкальности еще только перебрасываются мостки. На самом деле он поэт девятнадцатого века с его грубой, ржавой, скрежещущей прозой. Вот стихотворение Случевского «Коллежские асессоры» (1881), в котором уже есть зерно «Неизвестного солдата»:
(Вот чисто мандельштамовский образ – бесконечные слои убитых задешево!)
А вот пошло знаменитое косноязычие Случевского – абсолютное безумие:
Мандельштамовский образ «Миллионы убитых задешево / Притоптали траву в пустоте» пришел, конечно, от Случевского, от его бесконечно лежащих в земле покорителей Кавказа, которым было пожаловано дворянство и жалкий нижний чин. Я думаю, догадка Каратеева бесспорна. Но почему Мандельштам вспомнил этот текст? Не только потому, что прекрасное косноязычие Случевского заставляет его то доупотреблять в конце дактилическое окончание, то просто обрубать обычный традиционный анапест без добавочной стопы. Не только потому, что размер качается, шатается, как бы пряча горловое рыдание, отчего возникает характерная для Случевского кривая речь, проистекающая от невозможности выразить стихами сугубо прозаическую сложную мысль. И на стыке стиха и прозы, а это стык могучий, происходит то самое превращение прозы в стих, которое Мандельштаму дороже всего. Случевский описывает то, что в принципе стихами не описывается, и перед трагедией бесконечных, наваленных у подножия горы смертей его стих отступает пугливо.