Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сам он обладал силой воздействия, граничившей с колдовством, и такой всесокрушающей увлеченностью, что перед ним не могла устоять никакая аудитория, даже поначалу не всегда благосклонная.
Во всех своих проявлениях Лифарь был чрезмерен, и даже русским он был до крайности. В искусстве и в жизни он не знал границ, и этим объясняется все, что было в нем отрицательного. «Я — свободный человек!» — любил он говорить. Как и все люди, близко его знавшие, мы перестали обращать внимание на его недостатки. Лифарь был явлением, величина и размах которого сметали все обычные понятия. На его печатные и словесные выходки, его эгоцентричность, доходящую до крайности, можно было только махнуть рукой. Нормальные мерки к нему не подходили. Широкий во всем, он щедро расточал свой талант, никогда не отказывал в услуге, был доверчив как ребенок, мог легко обмануть, но бурно переживал, когда его обманывали, беззаветно любил свое искусство и русскую культуру. К деньгам он был совершенно равнодушен и все, что зарабатывал, раздавал или тратил на пополнение коллекции, унаследованной им от Дягилева. В зените славы, когда он царил над публикой, высшим обществом и балетом Опера, воскрешенным им из полного упадка, когда не было газеты или журнала, где ежедневно не красовалась бы его фотография, он жил в скромном отеле, в комнате, заваленной книгами, а на голове носил старый берет. Вне сцены он пренебрегал своей наружностью. В последние годы жизни, поняв, как часто злоупотребляли его широтой и доверием, он не скрывал своей горечи.
Конечно, он был выдающимся танцовщиком, но дело заключалось не только в том, как он исполнял то или другое па. Все, что он делал на сцене, являло гармонию. Уже сам по себе Лифарь казался произведением искусства. Малейшее его движение было прекрасно. Одухотворенное колоссальной внутренней силой, оно делалось поразительным.
Закат его совершился внезапно[281]. Вчерашнего кумира, воскресившего славу французского балета, творца хореографических произведений, многие из которых останутся в истории, автора двух десятков книг о балете, человека, для которого в Сорбонне была создана кафедра хореографии и университет принял балет в свое лоно, иностранного члена Французской Академии забыли буквально в одночасье. Только артисты, с которыми он работал, сохранили преклонение перед ним. Остальные помнили лишь дурное. Лифарь это остро переживал, отчаянно и неловко с этим боролся.
В самый тяжелый для Лифаря момент его друзья воскресили к жизни Университет танца, основанный им еще до войны с целью популяризации искусства балета и просвещения его любителей. В программу Университета танца входило чтение лекций как самим Лифа-рем, так и другими знаменитыми деятелями искусств, а также награждение ежегодными призами лучших танцовщиков и хореографов, а затем и педагогов. На мою долю выпала честь первой удостоиться золотой медали за педагогическую деятельность.
Почетный президент Университета танца, Лифарь аккуратно посещал все деловые заседания его устроителей. Организация вечеров была не из легких, тем более что они всегда сопровождались выступлениями известных артистов или показом редких фильмов. Артисты охотно соглашались участвовать, причем совершенно безвозмездно, так как мы располагали только крайне скромной субсидией от Министерства культуры. Конечно, выступать они могли лишь тогда, когда были свободны, и случалось, до последней минуты все висело на волоске, а устроители переживали адские муки.
С годами Университет танца привлекал все больше и больше слушателей, а его организаторам становилось все труднее посвящать ему свое время. В конце концов я фактически одна несла его на своих плечах. Университет прекратил существование вместе со своим основателем. Последняя лекция состоялась 14 декабря 1987 года накануне кончины Сергея Лифаря.
После нескольких лет полного отсутствия Лифаря в балетной жизни Опера все же состоялся вечер его балетов, успех которых был оглушительным. Когда же он сам вышел на сцену, казалось, что от аплодисментов обрушится люстра.
Издательство Ришар Масс поручило брату написать книгу о творчестве Лифаря в Опера[282]. Выход в свет этой книги, иллюстрированной двадцатью пятью рисунками Пабло Пикассо, был последней радостью брата, здоровье которого катастрофически ухудшалось.
Несмотря на успех, положение Лифаря не изменилось, он продолжал оставаться не у дел. Возмущенный такой упорной враждебностью, он впоследствии уехал в Швейцарию. После кончины брата Лифарь перенес на меня свою дружескую привязанность. Это меня удивило: я не считала его способным на простое человеческое чувство. Оно было неожиданным и непосредственным. Навещая меня после операции, он торжественно вошел с букетом белых цветов в одной руке, в другой держа — белую лилию! Я расхохоталась: «Сережа, да ведь я не Жизель, а ты — не на кладбище!» Он как-то весь потемнел, и я пожалела о своей бестактности.
В Париже, проживая по соседству, он забегал ко мне почти ежедневно поговорить по-русски, поделиться мыслями об искусстве, о балетных событиях или своими воспоминаниями. Не застав меня дома, он оставлял на коврике перед дверью след своего посещения: цветочек, пару слов на билете метро или клочке газеты. Однажды текст оповещал: «Красный леденец — знак дружбы». Я перепугалась: что за бред? Но, подняв голову, я увидела под потолком на карнизе… красный леденец в прозрачной бумажке.
Позже, во время визитов к Лифарю в Швейцарию, я ближе познакомилась со спутницей его жизни — шведской графиней Лиллан Алефельд, которая остается для меня образцом любви и преданности. Красивая, избалованная, она за все двадцать девять лет их совместной жизни только им и дышала, а теперь, мало знакомая с театральным миром, отчаянно и самоотверженно борется, защищая его память.
На одной из наших прогулок Сережа показался мне грустным, сосредоточенным. По возвращении в комнате отеля Палас Бо Риваж в Лозанне он за руку подвел меня к пожелтевшей фотографии женщины в малороссийском костюме. Лифарь бережно положил перед ней сорванный у озера полевой цветок. «Видишь — это мама… Я ее никому не показываю». Свою тайну он пронес через всю жизнь, через всю атмосферу, его окружавшую, с тех пор как почти подростком простился с матерью на ступеньках дома в Киеве. К ней никто не должен был прикасаться, о ней никто не должен был знать, за исключением Лиллан, как и о месте, которое она занимала в его сердце.
Лифарь, с которым мы до тех пор говорили лишь о балете, искренне и просто подарил мне тогда настоящую дружбу. С той поры мне стали действительно дороги его почти ежедневные письма в больших желтых конвертах. Лифаря нужно было уметь читать между строк. Он позвонил мне в