Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ничто не стало... Пришел однажды продрогший, жестоко простуженный. Слег, да так и не поднялся.
Кумиром Коли в детстве был Суворов. Мальчик тренировал себя, готовил к нелегкому армейскому быту, к походам. Позднее даже новый родственник, муж сестры Марии, кадровый военный, знавший всю подноготную царской армии, не сумел внушить ему отвращение к военщине.
Колю призвали в действующую армию в 1916 году, отправили на Румынский фронт. Он совершил подвиг. Защищал знамя, как тот юноша из переделанной на военный лад песни о чайке:
Вот прапорщик юный со взводом пехоты Старается знамя полка отстоять... —и погиб.
В Воронеж привезли его тело в оцинкованном гробу с маленьким окошечком, чтобы родные могли заглянуть внутрь. Боже, зачем?! Мать в ужасе отшатнулась. Хоронили Колю как героя, с духовым оркестром, с воинскими почестями. У Лизы горе сплавилось с негодованием, в церемонии, овеянной казенным духом, она чувствовала фальшь. А Надя еще не понимала, что было это одной из попыток властей подогреть иссякавший в народе патриотизм. Принимала все за чистую монету, сама рвалась душой к подвигу.
Девятнадцатилетнему Жоржу выпал жребий защищать молодую Советскую власть. Но вот пришел треугольничек из Ельца. Слабой рукой еле нацарапано: «Лежу в лазарете, приезжайте скорей кто-нибудь, обещали отпустить на поправку». Женщинам по фронтовому бездорожью не добраться. Муж Марии послал вестового. Возвратился тот с фанерным чемоданчиком: на два дня опоздал... похоронили Жоржа.
Надя казнилась мыслью, почему она ничего не знала, не услышала сердцем призыв отчаянья и надежды (ее не было в эти дни в Воронеже). Думала, поехала бы сама — успела! Спасла бы брата.
Из светлых, отрадных впечатлений, что хранит память, — поездки к сестре Лизе. Работала Лиза учительницей в деревне Малая Приваловка. Совсем рядом имение писателя Александра Ивановича Эртеля.
Деревянный дом с верандой, где скрипит каждая половица. Заросли сирени вокруг. Яблоневый сад. Парк с вековыми деревьями, с липовыми аллеями и пруд в раме поникших ив.
Типичная помещичья усадьба. Но не тургеневское «дворянское гнездо». А усадьба такая, какой открылась Бунину. Оскудевшая, обветшалая, хранящая поэзию уходящего быта, его еще не изжитое очарование.
Вдова писателя Мария Васильевна и дочь Елена любили Лизу. Ее общительность, веселый нрав, ее сдобренные юмором рассказы о школьных происшествиях вносили разнообразие в их жизнь, не слишком обильную внешними впечатлениями.
Вместе с Лизой приходила Надя. Она переступала порог эртелевского дома с душой, распахнутой для восхищения и смущенной неправомочностью такого чувства. Ведь это был совсем иной мир, столь разительно не похожий ни на тот, в котором совсем рядом жили приваловские мужики и бабы, ни на тот, где обитало воронежское простолюдье — рабочие и мастеровые.
Но все относительно. Сами хозяева усадьбы считали, что живут очень скромно: ведь в доме не было роскоши.
А Наде казалось удивительным, что старинные вещи, которым место разве в музее, тут были предметами обихода. На кресло, обитое вишневым бархатом, с подлокотниками в виде львиных морд можно сесть. Из чашечки-наперстка — пить кофе. В огромную, сказочно прекрасную фарфоровую вазу (на голубом фоне чайные розы) — поставить букет полевых ромашек.
И совершенно неотразимо пленил ее монументальный черный резной шкаф с фолиантами в кожаных переплетах, с многотомной, тисненной по корешкам золотом энциклопедией Брокгауза и Ефрона, с множеством русских и иностранных книг и с комплектами периодических изданий на нижних полках, закрытых не стеклом, а тяжелыми, тоже в сплошной резьбе, дверцами.
Конечно, в первую очередь пугающе влекли именно книги. Но и сам шкаф был как овеществленное заколдованное царство; казалось, отмыкать его надо не ключом, а волшебным кольцом или магическими словами: «Сезам, отворись!»
Тут я прерываю Надежду Федоровну. Я рассказываю ей, что часть обстановки дома Эртеля передана после Отечественной войны воронежской писательской организации. Резной шкаф и кресло стоят в редакции нашего журнала, тут же и голубая ваза, а у окна лепится в своей причудливой изогнутой деревянной оправе стеклянная горка, только теперь в ней не кофейный сервиз, а рукописи.
Если Надежда Федоровна собирается в Воронеж, может, ей захочется оживить уголок минувшего, представить его зримо.
Нет, она не хочет. Говорит, что антикварное кресло и горка, вероятно, выглядят уродцами на фоне полированных плоскостей современной мебели. И даже тот, некогда поразивший ее воображение книжный шкаф вряд ли предстанет перед ней вместилищем несметных сокровищ, а вдруг да обернется безнадежно старомодной рухлядью. И что-то будет утрачено невозвратно. Вот если бы восстановить все в Эртелеве... Должно быть, она права. Все исполнено непреходящей прелести на своем месте.
Она возвращается в прошлое.
Было в этом доме, таком непохожем на жилище ее семьи, и то, что роднило их. Музыка. Лиза садилась за рояль. И входил в залу Бетховен в своем трагическом величии, и романтик Моцарт. А в иной вечер из-под пальцев Марии Васильевны рвались упоительные вальсы Штрауса, и девушки танцевали друг с другом, беспечно радостные, безотчетно счастливые.
Нравилось Наде одной бродить по парку.
— В конце главной аллеи...
— ...уйдя в землю могучими корнями, — продолжаю я за нее, будто мысленно читаю по книге, — раскинув шатер ветвей, стоял богатырь дуб. Случалось, после сильного дождя выпадало такое утро, когда сад был полон тумана. Туман хлопьями висел на деревьях, оседал росой на дремучую траву. Тогда казалось, что тут само лукоморье...
— Верно, верно, откуда ты это знаешь? — удивляется Надежда Федоровна. — Разве я тебе уже рассказывала?
— Нет, так это мне виделось самой.
Ведь усадьбу Эртеля в 1940 году Советское правительство отдало писателям. Там был Дом творчества. Жаль, что недолго. Всего год до войны и пять лет после войны.
Я рассказываю Надежде Федоровне, как любил Эртелево Константин Георгиевич Паустовский. Он легенду о том дубе приводит в одном рассказе.
Вспоминает Надежда Федоровна о крестьянском театре в селе Никольском. Создал его врач Соколов, замужем за которым была родная сестра Станиславского. И Станиславский приезжал сюда. Лиза тоже принимала участие в спектаклях, но позднее.
Обеим нам с Надеждой Федоровной интересно, что наши воспоминания скрещиваются, мои словно бы продолжают ее, дополняют во времени.
Театр-то никольский живет! В сорок девятом году колхозники ставили одноактную пьесу Паустовского, мы вместе с Константином Георгиевичем были на «премьере». Правда, тогда театр держался на одном энтузиазме самодеятельных актеров. Какая уж там система Станиславского... Играли как бог на душу положит. А вот теперь этому крестьянскому театру присвоено имя народного.
— Давно не была в деревне... Возраст, болезни... — грустит Надежда Федоровна. — И почему-то близкое по времени расплывчато, а старое как