Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так покинул нас Бернович! Витя, совершенно подавленный случившимся, вышел наконец во двор и вздохнул с облегчением.
– Что же мы теперь будем с тобой делать? – спросил он.
– Своим умом будем жить, – отвечала я.
– Послать за Иваном Фомичем?
– Боже избави! Еще петлю на шею. Своим умом будем жить.
– Да, но отпуск мой кончается через две недели, и тогда ты будешь одна.
– В две недели продадим все фольварки. Сами крестьяне нам помогут. Деринг, канарейки, разные ходоки, земли только давай! А вот до первого июля всего триста десятин продали, менее как на 7 тысяч долгу скачали, и платить теперь опять до первого января проценты в банк! Это надо было спать до двух часов дня.
Витя еще не доверял.
– Ну да, вот тебе пример, поболтала ты с немцем из Парижа, дала ему двадцать пять рублей, и Гута, самая трудная задача, запродана. Поможет нам и Горошко.
Как раз с граблями через плечо подходил к нам и Горошко, занятый уборкой сена на поляне в саду. Теперь липы в саду были покрыты цветами и пчелами, было так хорошо. И к чему такие страдания?
– Митрофан Николаевич, – обратился Витя к Горошко, – ведь теперь все дело на наших плечах. Вы нам должны помочь, очень будет трудно. Сумеете?
– И продовольственная кампания была тоже очень трудная, – возразил Горошко серьезно, – и я был совсем неопытен, а при старании и внимании все кончилось хорошо.
– Так что если мы сами поведем дело, на вас можно надеяться?
– Твердо надейтесь!
В эту ночь, ночь Ивана Купалы, в Щаврах могли мирно заснуть два успокоенных, осчастливленных человека: Витя и Горошко. Я же не могла заснуть, мне все же было жаль этого Дон Кихота, выброшенного в море житейское! Поедет он в отчий дом виниться! Терзало меня и то, как примут «мои» это совершенно неожиданное для них известие. Они верили в умения Берновича и надеялись на него. Он сумел убедить Лелю в достоинствах Щавров и вот вдруг… Я готова была тут же ночью сесть и строчить им, но отложила на другой день, который пришлось проводить одной, потому что настал срок совершения купчих на разные полоски, запроданные Берновичем в «счастливый» день пятнадцатого июля.
Витя с Горошко, оба поехали в Могилев. Там опять пришлось промучиться целых два дня. Заготовленные Берновичем документы для совершения купчих оказались недостаточными. Не хватало семейных списков. Пришлось за ними посылать покупщиков. Горошко пришлось съездить в Бобр, словом, опять целая эпопея волнений, хлопот и расходов, но благодаря энергии и настойчивости Вити, в конце концов, двадцать шестого июня все документы были представлены, и июньские купчие (вторая серия) утверждены. Банк разрешил продать все эти полосы без погашения, а так как крестьяне могли внести менее четырех тысяч, то остальные деньги были им оставлены в закладной на Крестьянский банк. Теперь в закладных, которые выплатит Крестьянский банк, уже было семнадцать тысяч двести рублей, сумма вполне покрывавшая наш долг Леле.
На мое длинное письмо в Губаревку по поводу драмы с Берновичем, ответ «моих» был различный. «Жаль Берновича так, как ты пишешь, как Дон Кихота. Он несчастный, как Ladislas Bolsky[221]. Но в то же время, вспоминая его обещание распродать все к первому июля, решаю, что так лучше, я лично вижу во всей этой истории спасение Божие, и Витю не сужу, – писала Тетя и добавляла, – не будь Оленьки, которая будет в отчаянии, если она уедет, немедля приехала бы к вам делить вашу заботу».
Оленька более тревожилась: «Но что же теперь выйдет? Витя ведь скоро уедет, отпуск его кончается, а это – не женское дело. Но я не могу судить, но вижу страшную заботу для тебя, и как выйти из этого, и, главное, твой отъезд в Губаревку отложен или вовсе его не будет? И зачем Витя ссорится?»
Дипломатичнее всех писал Леля: «Весьма трудно сказать что-либо определенное по поводу случившегося. Но я уверен, что иначе, чем вы поступили, поступить было нельзя. Скорблю о том, что теперь вам прибавится забот и работы».[222]
В Губаревке опять было чудесное лето с благодатными грозами и дождями. Опять хлеба радовали сердце Лели, и июнь в Губаревке протекал мирно и весело. Кроме обычных друзей (Лидерт, Кропотовой, Софии Григорьевны с Ксеничкой), гостила Аня Гинтер с дочерьми, сверстницами наших девочек, так что между ними завязалась большая дружба и, конечно, все деревенские удовольствия становились от этого еще оживленнее. К ним еще присоединялась вся молодежь Нейперт, а их было у Сони[223] восемь человек, и когда они приезжали из Вязовки, где устроились на даче, это был целый детский пансион. Но, конечно, как не радостно было бы мне хоть недельку провести со своими в Губаревке, о поездке туда теперь нечего было и думать! Уезжая, Бернович передал мне все дело по парцелляции, и я с головой ушла во все счета по этому делу.
Всего с июньскими купчими Берновичем было продано двести девяносто пять с половиной десятин земли, общая стоимость которых равнялась тридцати пяти тысячам шестьсот четырем рублям по сто двадцать пять рублей в округу. Это было бы отлично, если бы не была продана Пуща, которую надо было беречь и беречь ради дальнейшей парцелляции! Берновичем были еще запроданы разные клочки и полосы, но все это не было оформлено, многие требовали свои задатки обратно и уходили совсем или меняли их на другие участки. Накладные расходы на каждую из этих проданных десятин равнялись пяти рублям. Конечно, немало падало расходов на куртажи, барыши (выпивки), отступные и пр. Куртажники совершенно не хотели понимать, что мы с удовольствием дадим двадцать-тридцать рублей на чай тому, кто возьмет на себя труд съездить, дать знать желающим купить землю, но уговаривать, втирать очки и за это получать проценты – совершенно лишнее.
Зелих, вынужденный вернуться к своему ремеслу кузнеца, рассчитывал нас припугнуть куртажной Берновича на полтора процента за Канарейкин хутор, но кажется было ясно, что Малосаи добивались его всю зиму помимо Зелиха. Павел был рад, что мог наконец избавиться от потравы экономического сена и запретить ему являться ежедневно на двор, как в клуб. За Зелихом явился Парамон, требуя с куртажной в руках несколько сот рублей за