Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Паскуда! — наставительно произнес в бараньей шапке. — Теперь будешь вежливая, сука…
— Мать твою за ногу, — пробормотал я, но, к счастью, он уже не слышал. Вот, значит, как: с чего началась когда-то моя лагерная жизнь, тем она и окончилась. Да и то сказать, много ли силы надо, чтобы ковырнуть с копыт долой такую вот старую трухлявину.
У меня гудело в голове и ныли ягодицы.
— Сейчас пойдем, — сказал я слепому, — обожди маленько.
— Тебя в лагере били? — спросил я у слепого, когда мы стали спускаться с горки. Вокруг нас рос все такой же чахлый кустарник, и до станции было далеко.
— А то как же, — сказал он.
— А мне так в первый же день обломилось. Вот как сейчас помню — и не верится, что столько лет прошло.
Я стал рассказывать:
— Пригнали нас зимой — этап триста гавриков. Все с одной тюрьмы. Суток десять тряслись в Столыпине, потом в теплушках, ехали, ехали — приехали. Вылезай! Вылазим: братцы… Куды ж это нас загнали… Кругом тайга, сугробы, конвой: вагоны оцепили, автоматы наизготовку, пулеметы. Цельная армия. Собаки гавкают… Ну, разделили нас на две половины, восемьдесят рыл отобрали, остальных — в сторону. Слышим: стройся! по четыре! Пошли пересчитывать. Сосчитали. Колонна, внимание! За неподчинению закону, требованью, конвою! Попытку к бегству! И прочее… Следуй!.. И потопали мы — акурат на старую пересылку, — может, помнишь.
— Помню, — сказал слепой, — как не помнить.
— Впустили нас. Ладно. Побросали мы на снег свои узлы — у многих еще с воли тряпки были оставши. Стоим, осматриваемся: бараки, из труб дым идет, ничаво, жить можно. Подходит помнарядчика, красный, морда — что твоя задница: чего, говорит, ждете тут, землячки? Я и скажи ему: ждем, говорю, у моря погоды. — А вы что, порядка не знаете? — Не знаем мы, мол, ваших порядков, а только, мол, не худо бы сначала в столовую, почитай третьи сутки не жрамши. Что это, говорю, за порядки, за такие. — Хорошо, говорит, сейчас я тебе наши порядки объясню. — Подходит ко мне эдак не спеша и раз в ухо! Ну, я удивился. За что? — спрашиваю. — А за то, говорит, чтобы пасть свою не раскрывал, падла! Повернулся и пошел… Слушай, — перебил я свой рассказ, — давай посидим маленько. Ноги у меня — мать их за ногу…
— Ладно, — сказал слепой. — Только недолго.
— Вечером отвели нас в секцию, — продолжал я, — ночуйте, говорят. А там ни нар, ничего, по углам иней, в окнах фанерки заместо стекол. До печки дотронуться боязно: руки обморозишь. Ну, а мы и рады: все не на улице. Ладно. Только это улеглись, смотрим — дверь настежь, и входят два подсаненка. Жиденькие такие. Один ко мне подошел, так на нем бушлат чуть не до колен, весь в дырьях, и руками его придерживает, чтобы не распахнулся. Потому как у него там под бушлатом голое тело. Проиграл, знать, все дочиста… Подходит и говорит: дяденька, говорит, ты спишь? — Ну, сплю, а тебе что. — Дяденька, говорит, дай-ка я у тебя посмотрю, чего там у тебе в сидоре. — А сопливого мово, говорю, облизать не хочешь? Положь, говорю, мешок на место! — Молодой я еще был, на язык острый… — Ишь, говорю, чего захотел! Катись откудова пришел, паршивец, а то сейчас встану и живо штаны спущу. — Ой, дяденька, говорит, да ты оказывается шутник! — Смотрю я, еще подходят, повыше росточком, и еще, и в дверях уже стоят… а подсаны эти, мелочь, ровно клопы, так вокруг и шныряют. Наши-то никто ни гу-гу, будто в рот воды набрали. А те знай шерудят. Старик один со мною рядом лежал, так он сам снял ключ с шеи и, гляжу, сундук свой уже отпирает. А сам тащил энтот сундучи-ще на хребте своем десять верст, едва живой добрался… Оглядываюсь я — а уж мешочка как не бывало. Ау… Шмотки у меня были, между прочим, хорошие: две рубахи совсем еще целые. Гали новые — в камере с одним махнулся на одеяло. Как сейчас помню. Все улыбнулось… И так меня это зло взяло! Ребята, говорю, что ж это вы делаете. Своих же товарищей грабите! Отдайте мне хоть рубаху, говорю. Такой тут хохот поднялся… Что с тобой, говорят, папаша, аль с луны свалился? Ка-кие тебе тут товарищи?.. Акурат мне это припомнилось, как на меня следователь орал. Я его спервоначалу тоже, по запарке, товарищем обозвал: товарищ следователь, говорю, разрешите я объясню… А он мне: какой я тебе товарищ! Какие еще тебе тут товарищи! Я те такого товарища дам… Так и тут. Это, говорят, папаня, только на воле товарищи бывают, да и то смотря кто. А здеся все от зубов зависит. У кого зубы длиннее, тому и кусок достается. А у самого, кто говорит, передних-то зубов и нету — знать, выбили… Ах, вы, говорю, сучье племя, кусошники вонючие, мародеры. Мало вас, сволочей, наказывают! — И сразу смех утих. Тишина такая… смотрю, шобла эта расступилась, подходит ко мне хвигу-ра. О-го, говорит, какие к нам рысаки приехали. Вставай, сука… Подымайся, кому говорят. Чего это, говорю, мне и здесь хорошо. Это я так, говорю, — пошутил.
Ка-ак он заорет, мать честная! Подымайся, падлина. Выволокли меня в сени… Погоди, дай отдохнуть.
— Ну, пошли, что ли.
— Эх, — пробормотал я, поднимаясь, — старость не радость… И куды нам спешить? Все равно раньше ночи поездов не будет.
— Здорово он тебя шуранул.
— Кто? Черный? Да нет, это не от этого. У меня ноги сами собой болят. Еще пока сижу, ничаво. И до другого барака дойду — тоже ничаво.
— А дальше? — спросил слепой.
— Дальше что? — Ясное дело. Отметелили меня, будь здоров — обратно еле приполз. С носу текет, зубы — которые сочатся, которые шатаются, здесь саднит, там хрустит — сижу, бока свои щупаю. Кругом уж все спят, умаялись с дороги. Тут старик — сундук у