Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И как не злодей! Перемолоть бы его на крупорушке. Стольких людей поднял на ноги, стольким кровь испортил.
Ревет, бушует непогода… Далек, далек бродяги путь. Все ненадежно, все коварно на его пути. За каждым кустиком скрыта ловушка, любой прохожий, заметив, побежит доносить; за ним несутся собаки, его поджидают на станциях, блок-постах, на перекрестках дорог, стерегут на разъездах, где товарняк ждет перед закрытым семафором. Вся страна ему враг.
И вся страна друг. Темной ночью непролазная чаща схоронит его от глаз крадущегося стрелка, а снег засыплет ямки следов. В глухой деревне сморщенная старуха пустит в избу переночевать, накормит кашей и даст краюху хлеба на дорогу. Звери его не тронут, а люди отвернутся и скажут, что не видали.
Укрой, тайга его глухая…
Глава…
Тогда говорит: вернусь в дом мой… Евангелие от Матфея.
Зимней ночью в глубине леса мерцал огонь; у костра сидел человек и готовил себе ужин в старом солдатском котелке. Котелок был без дужки, черный и погнутый во многих местах, а ужин состоял из растопленного снега.
Когда вода закипела, он подвинул к себе кастрюлю и стал хлебать, зачерпывая куском бересты, нагнувшись над котелком, чтобы не капало мимо.
В это время явился из темноты и подошел к нему некий странник.
Шатаясь, он приблизился к костру, бросил наземь два автомата и протянул свои отмороженные руки.
Хозяин костра, казалось, не обратил на него внимания. Он добавил снега в котелок, поставил его в пляшущее пламя. Потом, взглянув на пришельца, покачал головой.
"Эк, непутевый, — проговорил он. — Чай, с лагпункта?" Треск отсырелых сучьев был ему ответом. Мертвые руки Гривнина висели надогнем.
"Ha-ко вот, попей кипяточку… Небось в бегах?"
Гость, пришедший из темноты, сидел на мокрой коряге, освещенный багровым светом, и, придерживая рукавами кастрюлю, от которой валил пар, дул на нее своими белыми, неживыми губами. Хозяин костра поглядел на стальные игрушки, валявшиеся на снегу.
"Охрану-то… того?"
Странник покачал головой.
"Что ж, — хозяин вздохнул, — к лутчему… Расстрелять не расстреляют, а срок — он и без того срок!"
И он занялся костром, посапывая волосатыми ноздрями. К небу поднялся столб искр.
Сквозь треск горящих веток послышался голос Грив-нина — он говорил, едва шевеля губами, очевидно, превозмогал дремоту и все усиливающуюся боль в кончиках пальцев.
"Знаю, — бормотал Гривнин, — не обманешь. Все вранье. Сон гадский… Никого нет, вранье… Привидение… Маленько погреюсь и пойду дальше".
Он тянул руки к огню, бормоча, как во сне, с полузакрытыми глазами.
"Тепло… Ташкент. Вот погреюсь чуток — и…".
"Куды ж ты пойдешь?" — спросил хозяин.
"А вот пойду, — лепетал Гривнин. — Куды пойду, туды и пойду. В деревню. К бабам. Нет, — он покачал головой. — Стороной надо. К железной дороге".
"Дак ведь оцепление там. Кто ж тебе пустит".
"Ночью уеду, на тормозной площадке. До Котласа доберусь".
"И опять в лагерь. Дурень ты, прости Господи…".
На это Гривнин ничего не ответил. Голова его опустилась на грудь, котелок стыл на коленях. Вдруг острая боль в кончиках пальцев пронзила его. Автоматы! Нет, они лежали там же, на снегу. Котелок валялся у его ног. Костер угасал, и косматая фигура смутно темнела по ту сторону алых огней.
"Чего? Заблукался?"
Спокойный голос говорил точно у него в мозгу.
"… Отдыхай, не торопись. Куды уж теперь торопиться".
"Нет, — подумал Степан, — уйду все равно. На карачках уползу”.
"Эк заладил, — сказал с досадой хозяин, точно слышал его мысли. — Уйду да уйду. — Хозяин сплюнул в огонь. — Да куды ты денешься. Дальше лагеря не уйдешь”.
"Нет, уйду!" — повторил Гривнин насупясь. Он сидел, неподвижно выставив сведенные судорогой руки. Но прежде надо было переспорить того, сидящего насупротив за костром.
"Уйду совсем, — сказал он, — из России. Пропади она пропадом".
Ответа не последовало. Хозяин ворошил угли, мычал старую острожную песню — каторжный гимн. Но оборвался, закашлялся и выплюнул комок в красные угли.
"Нехорошо это, — сказал он наконец. — Пустое брешешь, и ни к чему. Никуды ты не скроешься — и здесь неволя, и там неволя. Здесь лагерь и там лагерь. И где нет лагеря, все равно лагерь. Только себя истомишь напрасно".
Он забормотал что-то, чего Гривнин не мог разобрать.
"… нашего-то русского хлебушка сытней нигде не найдешь".
"Да уж, — Гривнин скрипнул зубами. — Наелись мы энтого хлеба. Сыты! По самую маковку! Нет, врешь, падло, — заговорил он со злобой, — кабы на самом деле был, небось, не сидел бы тут! Суки, гады ползучие… — он забормотал, дрожа и озираясь, — как для других, дак… Чернуху кидать — мастера!"
И он дернулся встать, как тогда в избе, но тело не