Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она прошла за печку, прикрывая рукой красноватый червячок коптилки. Жестяным блеском засветился в углу прадедовский пожелтелый образ. Под ним мерцал пустой подлампадник. Огонек осветил белые руки Анны, поднятые к затылку, рот со шпильками и в провалах глазниц блестящие заспанные глаза. "Мати пресвятая, — шептала она, и шпильки шевелились у нее во рту, — Богородица ласковая…". Тут же, не спуская глаз сиконы, она совала голые ноги в валенки. Потом из-за ситцевой занавески, закрывавшей кухню, слышно было тихое бренчанье умывальника.
Выйдя оттуда, она полезла на лесенку, натянула латаное одеяло на спящих. Старший лежал на спине с открытым ртом, сжав кулаки. Маленькие сопели, уткнувшись головами друг в друга.
Анна встала коленками на край печки и достала с трубы чулки и портянки. Задела что-то — посыпались старые валенки, пересохшие, сморщенные носки, и из-под лесенки стремглав вылетела перепуганная кошка. От ветоши шел крепкий сухой дух, напоминая запах подгорелых сухарей. Она сняла с гвоздя полушубок и вышла, хлопнув тяжелой дверью, отчего на столе вздрогнул и заметался язычок коптилки, повевая, как кисточкой, струйкой копоти. В сенях ни зги не было видно, но она уверенно нашла дверь, выбралась на крыльцо, в сиреневой мгле обвела сонными глазами свой двор, сарай, полуразрушенные ворота. Тишина и сон царили кругом. Тишина и сон были в душе Анны. За ночь прибавилось снегу. Изба стояла на краю деревни, за воротами начинался лес.
Она воротилась в избу, продрогшая, заткнув рубашку между ног. Оделась. Подтянула гирьку часов, задула огонь.
Дети не проснулись, когда снова со скрипом и пением раскрылась и захлопнулась за нею дверь. Анна шла по узкой тропе между елями, погружаясь в серый, как простокваша, рассвет, опустив глаза, полная сдержанного, дремотного достоинства. В платке, надвинутом на брови, из-под которого еще выглядывал белый платочек, в изношенном полушубке, под которым у нее была надета старая лагерная телогрейка, она была как все женщины этих мест, где молодухи казались старше своих лет, пожилые выглядели моложаво. Так она шла, пока не расступился лес и открылась широкая и грязная полоса проезжей дороги, по которой полчаса тому назад прошагала производственная колонна.
За колонной должны были следовать отдельные штыки. Ждать не пришлось, наоборот, ее ждали. "Стой, кто идет!" — закричал голос с восточным акцентом, раздался свист, и Анна медленно вышла из-за деревьев. Внизу стояли два бушлатника, они были точно два коня, которым крикнули "тпру". В руках у них были инструменты, на плечах висели мотки проволоки. (Один из них был Гривнин.) На десять шагов сзади, как положено, стояли два конвоира. Свидание происходило на лесной опушке, там, где деревенская тропка выходила на большак, ведущий к железной дороге.
"Чего раскричался, аль не видишь?" — она отвечала, взойдя на пригорок, едва заметным движением выставляя себя и ровно и радостно сияя серыми глазами.
"А я забыл!" — сказал солдат.
"Вспомни".
Их разговор напоминал диалог двух актеров.
"Хади ближе — поговорим".
"Не об чем нам с тобой говорить, ступай своим путем". "Погоди! Не спеши!"
"Погодить не устать, было б чего ждать. Вон, — сказала она, — начальник едет".
"Зачем начальник? Какой начальник? Я сам начальник. A-а, хийлакар гадын, хитрий баба!.." — закричал смуглый стрелец, пожирая Анну черными и жирными, как две маслины, глазами.
Глава 7
… Такова была жизнь в невидимом, как град Китеж, таежном государстве, и, хотя с точки зрения его подданных она была обессмыслена раз навсегда насилием и несправедливостью, на которых было основано все его существование, жизнь эта на самом деле была частью все той же, обнимавшей всех, общенародной жизни. И здесь не менялся однажды заведенный, размеренный порядок трудов и отдыха, и такими же будничными и необходимыми казались повседневные дела людей; даже погода стояла все время одна и та же, и время словно замедлилось; казалось — пока на других континентах сменяются годы и десятилетия, здесь по-прежнему тянется все тот же единственный, бесконечный год.
Все так же день за днем торопились смуглые провожатые за уходящими вдаль четверками серых спин по шпалам железной дороги, похожей на лежащую лестницу. Все так же везли следом за ними прессованное сено в брикетах, напоминающее паклю; повара несли мешки с крупой-сечкой для лесорубов; в утренней мгле проплывали друг за другом, как призраки, костлявые кони, опустив крупные головы, автоматически переставляя копыта и тряся грязными, как мочала, хвостами. Последний одер, долговязый и костистый, с бесконвойным конюхом на продавленной спине, качался в хвосте колонны, и все громадное шествие медленно удалялось, тонуло в серо-молочных далях, лишь кромка леса все отодвигалась и отодвигалась с каждым месяцем от лагпункта.
Там тоже все шло по-старому. Озябшие часовые на вышках топотали подшитыми валенками и пели песни. По утрам зона курилась дымками. Жгуты белого дыма, казавшегося плотным, точно паста, выдавленная из тюбика, поднимались из труб, по три пары над каждым бараком, и во всех шести секциях босые дневальные с подвернутыми штанами равномерно стучали швабрами, гнали по полу грязную воду. Почти все дневальные были инвалиды, кто сухорукий, кто с одним глазом, кто старый до явного неприличия. В этот ранний час помпобыт — бригадир дневальных — еще спал в своей кабинке. Спали завскладом, культорг и прочая придурня. Бухгалтерия, слезно зевая, в холодных комнатах конторы разворачивала бумаги, брякала костяшками счетов. В это время со скрипом отворялись малые