Шрифт:
Интервал:
Закладка:
"A-а, мать их всех, с ихней работой!" Имелось в виду неопределенное начальство. Смуглый Мамед сплюнул в огонь.
"Айда! Кончал базар". Он первым поднялся. Оба поняли друг друга без слов. Решительно наставили воротники шинелей. Автоматы — через плечо. Заключенным: "Съем!" А те и довольны.
Перешагнув через бурты, все четверо полезли наверх по глубокому снегу. И снова по насыпи. Шли долго. Потом насыпь кончилась. Перебрались через овраг, медленно поднялись по склону и снова шли, четыре черные фигурки, не соблюдая дистанции, автоматчики впереди безоружных. Наконец показались угластые крыши, черные окна изб отсвечивали, как слюда. Деревня казалась вымершей. Откуда-то выкатилась с пронзительным лаем косматая собачонка, но сейчас же умолкла и, подняв завитушкой хвост, затрусила боком прочь. Оглядевшись, они вошли в ворота крайнего дома. Поднялись на крылечко. Столбики, подпиравшие кровлю, были источены червяком, почернели и потрескались, точно старые кости. Один за другим они нырнули в полутемные сени. Там была другая дверь, в лохмотьях войлока, с хлябающей скобой.
Со стоном поехала тяжелая дверь, и, как весть из чуждой страны, как два апостола, — два бушлата встали на пороге. Сдернули ушанки, — обнажив сизые головы. Тотчас сильные руки втолкнули их в горницу: два стрельца, головой вперед, красные и иззябшие, гремя сапогами и самопалами, ввадились в избу.
"Хазайка! Принимай гостей!"
Анна, словно во сне, поднялась навстречу… В избе, с низким потолком, с большой печью, от которой шел легкий, сухарный запах пересохших портянок, и сухо щелкающими ходиками, было тепло и затхло, как в сундуке. Сверху, с лежанки, на пришельцев уставились молчаливые дети.
Грохнули об пол кованые приклады, Мамед уселся на лавку, по-хозяйски вытянул из разлатых штанов жестяной портсигар. Заключенным велено было сесть на пол. На ходу стирая с губ крошки семечек, точно проснувшись, хозяйка бросилась за занавеску. На столе воздвиглась бутылка темно-зеленого стекла, Анна, в чистом белом платочке горошком, несла на двух тарелках угощение.
Напарник подле Гривнина, угревшись, посапывал, его наголо остриженнная и лысеющая голова свесилась на грудь. Наискосок от них был стол, под столом висели в домашних вязаных носках и бумажных чулках круглые хозяйкины ноги, с двух сторон от них расставились солдатские сапоги. Белобрысый стрелец, товарищ Мамеда, разливал в стаканы, должно быть, уже по третьему разу. Анна тоненьким голосом задумчиво пела песню. Это была все та же известная, жалостная песня о бродяге, бежавшем с Сахалина. Белобрысый подтягивал, а Мамед, который не знал слов, хлопал в ладоши, притоптывал сапогами и радостно скалил свои белые, как сахар, зубы.
От долгого сидения на полу у Гривнина затекли ноги. Он попытался пересесть на корточки. Но его движение было тотчас замечено, голос с южным акцентом скомандовал ему сидеть.
За столом пели:
"Жена найдет себе другого. А мать сыночка — никогда!"
Он снова заворочался, так и сяк пробуя переменить положение. "Сидеть!" — повторил властный голос. "Гр'ын начальник, на закорки, ж… болит!" — заскулил Гривнин; в это время лезгин за столом обнимал красную, как свекла, Анну за талию, белобрысый тыкался вилкой в грязную тарелку, а с печки на них смотрели дети.
Гривнину стало невтерпеж — захотелось встать неудержимо.
"Ку-да?!" — раскатился голос Мамеда. Волосатый кулак, как кувалда, поднявшись, грохнул об стол. Зазвенела посуда.
"… я сейчас, — бормотал Гривнин, словно жук на булавке вертясь и дрыгая лапами. — Мне на двор, оправиться, гражданин начальник…".
"Какой такой двор, — отвечал грозно начальник, — я тебе дам двор. Сидеть, таво мать, не слезать свое место".
Рука его по-прежнему гладила Анну.
"X… с ним, Мамед, пущай сходит…” — заметил вяло белобрысый, ковыряя вилкой в тарелке.
Это неожиданно разгневало горца.
"А я говорю сидеть! — загремел он. — Вот я его, суку, за неподчинение законом требованием попитку побегу!” — и он оттолкнул товарища, намереваясь двинуться к оружию, стоявшему в углу, но не устоял и схватился за край стола. Задребезжали стаканы, пустая бутылка покатилась и полетела на пол. Мамед плюхнулся на скамью. Второй стрелок смеялся.
"Застрелю всех паскуд!” — заревел Мамед, сжимая кулаки и как будто не зная, на ком остановить огненные, маслянисто-желтые белки глаз. Белобрысый по-прежнему давился от смеха, Анна тоже хихикала и уголком платочка утирала глаза. Вот тогда и произошло неожиданное, необъяснимое, отчего у мальчиков, глядевших с печки, округлились глаза и раскрылись рты. И то, что произошло, они потом помнили всю жизнь.
Жук сорвался с булавки.
Арестант вскочил на ноги, подхватил с полу бутылку, и дети видели, как побелели его пальцы, сжимавшие горлышко.
Он стоял, подавшись вперед, растопырив руки с гранатой, и походил сверху на обезьяну в человеческой одежде.
Смех оборвался. "Ты что, — спросил спокойно второй стрелок, — уху ел? — Он нахмурился. — Бутылку-то брось. И садись, не тыркайся… Сейчас все пойдем. Эй, Мамед".
Но Мамед не отвечал, не издал ни звука, он начал медленно расти из-за стола, обросшие волосами ручищи его вдавились в стол. Под его черным, липким и обжигающим, как расплавленная смола, взглядом преступник сжался. Но мыслей уже не было: за Гривнина думал его спинной мозг.
Он ринулся в угол. Это случилось прежде, чем они успели сообразить, и он опередил белобрысого, который хотел забежать ему в тыл: он пригвоздил его к лавке, наведя на него дуло. Он стоял один посреди