Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Беглец вышел из леса. Перед ним лагерь скорби вознесся в кольце огней, обнесенный глухим частоколом. Никого не было видно, никого не слышно. С угловой вышки бил по запретной полосе прожектор. В стороне мерцали редкие огоньки поселка вольнонаемных. Он прошел вперед два-три шага и провалился в снег. Осмотрелся полным тоски взглядом. Лагерь, сияющий огнями, был мертв — ни единого звука не доносилось оттуда.
Глава 5
В это время оперативный уполномоченный еще сидел в зоне, в своем кабинете в конце длинного и теперь уже темного коридора конторы.
Ночное бдение придавало особую значительность его трудам. Уполномоченный был занят тем, чем обычно бывает занято начальство, — перелистыванием бумаг. Но, как известно, он не был обыкновенным начальством. Посетителя, когда он входил и садился в углу на особый стул, охватывало, при виде папок с делами и нависших над ними золотых погон, сосущее чувство беспомощности, одиночества и мистической вины.
Сам начальник лагпункта не вызывал таких чувств. Длинная, по тогдашней моде, сохранившаяся, кажется, еще со времен Дзержинского великокняжеская шинель капитана Сивого, возвышавшаяся по утрам на крылечке вахты, откуда начальник, как полководец, наблюдал за выступлением своего войска, внушала трепет, но и симпатию. Народная молва передавала полуфантасти-ческий рассказ о том, как накануне праздника Сивый распустил из кондея всех сидевших там. А у кума в кондее был организован род образцового хозяйства — подследственные сидели по камерам в тонко продуманных сочетаниях. Капитан разогнал всех. Утверждали, что доходягам, недостаточно быстро выбиравшимся, досталось еще и пинком в зад. Воображение людей пленялось этим свирепым великодушием. Хитро-безумный взгляд слезящихся оловянных глаз и алкогольный юмор заключали в себе нечто родное. Самое имя капитана звучало как лагерная кличка. И возникло странное единение начальника и народа перед лицом тайной власти уполномоченного.
Уполномоченный походил на оживший плакат: пустое мальчишеское лицо, белесые волосы. И не было у него ни имени, ни фамилии, а только прозвище, и это прозвище — кум — обозначало нечто большее и высшее, чем обыкновенное человеческое существо. Ибо это был дух, который мог сидеть за столом и писать протоколы, а мог и летать в ночи, распластав когтистые крылья.
На стене ровно и безостановочно постукивали часы. Черно-серебряные сапоги уполномоченного поигрывали под столом. Уже целый час прошел с тех пор, как он сверил установочные данные — фамилию, имя, год рождения, номер статьи и срок. В углу на стуле сидел Степан Гривнин, сучкожог, судя по обгорелой вате, торчавшей из дыр его бушлата, и медленно погружался в свой стул. Ошеломление первых минут прошло — в тепле и тишине, под брызжущим светом, преступник оцепенел, как жук, уставший дергаться на булавке. Впрочем, неясно было до сих пор, зачем его вызвали.
Гривнин не принадлежал ни к одной из лагерных корпораций, следовательно, мог служить примером тех, кто составлял лагерное большинство: одиноких, оторванных от всего и чуждых друг другу людей. Он не был ни блатным, ни цветным, ни махновцем, ни варягом, он не был жучком, шоблой, полуцветным, духариком, не шестерил ни ворам, ни вельможам: для этого он был слишком туп и мрачно-замкнут и не мог рассчитывать на чье-либо покровительство. Гривнин был просто "мужик" — в лагерном и в обыкновенном смысле этого слова. Босой и нагой в своем прожженном бушлате, вислозадых ватных штанах и разрушенных валенках, козявка, нуль, ходячий позвоночник — вот кто он был, и они могли с ним делать все, что хотели.
Кто — они? Безжизненное железо, безымянное высшее начальство, те, для кого даже кум, даже начальник лагпункта были только исполнителями, "шавками", как он презрительно называл их про себя. При мысли о высших силах в сознании брезжили не лица и голоса, а лишь ряды блестящих пуговиц под фуражками и похожие на бастионы столы, над которыми они возвышались. Этому начальству, чтобы повелевать, не нужно было и показываться на люди; в своих дворцах они сидели и молча кивали лакированными козырьками, и одного такого кивка было вполне достаточно.
Гривнин не помнил за собой ничего такого, что он согласился бы считать преступлением, да и не старался вспомнить. В тюрьме он как-то сразу удостоверился, что все, что с ним происходит, — обман. Настоящее, действительное дело, от которого зависела его судьба, вершилось где-то в тайне на других этажах, а то, что происходило здесь — допросы и протоколы, — было просто видимостью дела. Все они: и следователи, и начальники следственных отделов, и начальники начальников, и сами арестованные — все были участниками этой общей формальности, и было бы странно и неприлично, если бы кто-нибудь заартачился и нарушил заведенный порядок вопросов, ответов, составления и подписывания бумаг и дальнейшего их движения по кабинетам, как странно и неприлично для актера говорить в пьесе не то, что сочинил для него автор.
Гривнин был убежден, что все это в конечном счете имело только одну цель — заставить его больше работать. Вол, обреченный всю жизнь