Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В толпе царило усталое возбуждение — подобие радости. Позади был день, проведенный в трясине снега, воды и грязи, и тем ощутимей было блаженство вольного шлепанья разбухшими валенками по твердой дороге. Короткая брань, ухмылки, мелькавшие на кирпичных от загара лицах, выражали некую степень благодушия, на которую еще способны были эти иззябшие души, готовность потерпеть и пройти сколько надо (ведь шагать — не работать) — когда наконец впустят в огражденную частоколом зону и можно будет сесть за столы.
В этом предвкушении, изнеможенные, они были расположены к небывалым надеждам. Фантастические слухи волновали толпу, обрывки мифологических известий, слухи об отмене уголовного кодекса, о болезни Вождя наплывали волнами, как запах пожара; вдруг охватывало предчувствие, знание о чем-то, еще не распубликованном; сладкая дрожь пробегала по рядам, ждали знамения, чуда. То вдруг узнавали, что вышел приказ — не рубить больше лес. То шла молва о войне. То об амнистии.
Но лес по-прежнему падал под пулеметное стрекотанье пил — и завтра, и послезавтра; все так же на складе высились штабеля и грузились составы. Вождь был здоров и не старел, судя по портретам. А война тлела где-то очень далеко и не сулила им избавления.
Они грезили о возмездии. Мечтали: загремит засов, распадутся ворота, и толпа, объятая злобной радостью, выбежит из постылой зоны и забросает псарню и всех начальников сухим, окаменевшим говном.
Ведь должен был кто-то отвечать за все это! Но кто был в этом виноват?..
Однажды проломились доски в отхожем месте, и человек упал в яму. Он упал и барахтался там, покуда не собралась толпа. Задыхающегося, окоченевшего подбадривали:
"Не тушуйсь, Рюха, небось, не привыкать. Греби к берегу!"
"Поплавок, едрить-твою!"
Другие были восхищены:
"Сука! И не тонет!"
Выломали длинную лежню из лежневки, проложенной позади выгреба для телеги ассенизатора, сунули в пролом, и несчастный вылез со зверскими ругательствами.
Он стоял посреди пустоты, развесив руки, и на чем свет стоит поносил суку-помпобыта.
Но помощник по быту был не виноват. Сколько раз он докладывал капитану, что помост сгнил.
А капитан? Он тоже был ни при чем: из управления спущен был приказ — перевести бригаду плотников в другое место, а кроме них, никто не имел права входить в зону с гвоздями и топорами.
Управление тем более было не виновато: оно действовало по нужде, а не по злой воле; оно было частью сложного механизма и вращалось вместе с ним. Итак, чем дальше, тем очевидней было, что ни один начальник и вообще никто в частности не виноват. Везде и во всем зло и насилие имели почти сверхъестественный, анонимный и неподвластный людям характер, хотя в то же время были строго организованы. Конус уходил ввысь, в облака: на его вершине восседал Вождь. Но разве мог он отвечать за подгнившие доски?
Глава 4
В сиянии тусклых лампочек, висевших над частоколом и вахтой, они стояли перед раскрытыми настежь воротами и со злобой и завистью смотрели на музыкантов, исполнявших марш военно-воздушных сил: "Все выше, и выше, и выше" — знакомый с детства мотив. Их все еще пересчитывали, без чего невозможно было впустить в зону.
Но это были последние минуты. И когда, толкаясь и обгоняя друг друга и крича прорвавшимся вперед, чтобы заняли местечко, люди побежали мимо бараков, не заходя в них, к столовой, когда началась драка у дверей и наконец впихнулись в полутемный зал, пролезли между скамьями и уселись плечо в плечо, шапка между ногами, — тогда настал конец их недолгому равноправию. В парнбм тумане краснорожие подавальщики потащили подносы с четырьмя этажами мисок в дальние углы, откуда сто голосов орали им номер бригады. Доверенные старосты получали в окошке пайки хлеба. Тогда вступил в действие непреложный закон лагеря, по которому блага жизни строжайше отмерялись в точном соответствии с сословным положением. Кому положена была глыба, кому кирпичик.
Никто этим не возмущался. Никого не удивляло, что помощник бригадира, который день целый ходил да покрикивал, и учетчик, который чиркал карандашиком, и ражий художник, могучего вида дядя, что малевал лозунги, загребают в мисках густую жирную жижу, а кто работал, упирался рогами, — вылавливает картошинки из зеленой воды. Никто не видел странного в том, что бригадира теперь вовсе не было среди них. Все знали: бригадир сидит в теплой кабинке, с мастером леса, нарядчиком и помпобытом, и все трое едят жареное и журчащее на большой сковородке. Не то чтобы власть и авторитет даны им были для того, чтобы есть жареное, но, скорее, наоборот: авторитет их зиждился на том, что они сидели в тепле и ели жареное.
Зычный голос раздался из амбразуры, староста сорвался с места и воротился с миской желтых и осклизлых килек. Он протискивался между рядами и щепотью молча и серьезно клал на стол перед каждым кучку тусклых рыбок. И хоть не было бригадира, хоть помощник сидел далеко во главе стола, староста знал в точности, кто из сидящих — человек, а кто — букашка, кому клал полной горстью, кому пальцами. Люди с наслаждением глотали кильки с головами и хвостиками.
Зубами утопали, как в глине, в хлебном мякише. (У себя в закутке хлеборез поливал буханки водой, чтобы они весили тяжелее.)