Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако оборотная сторона всеохватывающего молчания представлена известной фразой Паскаля: «Вечное молчание этих бесконечных пространств пугает меня». Восклицание Паскаля выражает молчание, которое без каких-либо сомнений принадлежит современности и отстоит достаточно далеко от мистического молчания. Оно находится в точке эпистемологического разрыва современного молчания (ирония заключается в том, что Паскаль, великий богослов, внес вклад в изобретение первой вычислительной машины и дал свое имя компьютерной программе). Это молчание вселенной, которая перестала говорить, которая не является больше выражением высшего смысла гармонии, мудрого плана Создателя. Это вселенная, которая перестала иметь смысл, и это удаление смысла совпадает с наступлением современной науки. (Можем ли мы сказать: наука и молчание?) Это молчание – не всепоглощающее воображаемое и не символическая пульсация. Молчание новой вселенной не означает ничего, у него нет смысла, и в этом отсутствии смысла оно вызывает у Паскаля страх. Оно сопоставимо с появлением буквы в матеме, которая также лишена смысла.
Молчание влечений должно быть понято в данном контексте: это не молчание, которое способствует смыслу, и именно в этом его самая беспокоящая характеристика; оно представляет что-то, что мы можем назвать молчанием в регистре реального. Оно ничего нам не говорит, но упорствует – в этом еще одна черта влечений: они настаивают в форме постоянного давления, настойчиво и глупо возвращаются на то же самое место, пространство их молчаливого удовлетворения. Нет ничего естественного в молчании влечений – это не немое измерение естественной жизни, оно не принадлежит к какой-либо органической или животной основе, напротив, влечения представляют денатурированную природу, лишенную природных свойств, они не регрессия к изначальному непревзойденному животному прошлому, которое пришло нас преследовать, но следствие допущения символического порядка. Они избавляются от органических функций и развращают их, чтобы, так сказать, упразднить естественные функции органов и превратить их в продолжение фантомных органов (отсюда миф Лакана о ломтике), они ведут себя как паразиты, которые сбивают со своего естественного пути органическое, но их паразитизм находит поддержку в избытке, произведенном вторжением символического в тело, вмешательством означающего в плотское. Что общего между сетью означающих, этой отрицательной и абстрактной дифферинциальной матрицей, и телом? Самый простой указатель нам дается со стороны топологии, открытой нами в разных областях: их пересечение есть влечение, которое не просто принадлежит означающему или органическому, оно находится на точке их «невозможной» стыковки. Мы использовали эту топологию, чтобы определить место, принадлежащее голосу, но оно эмблематично локализации влечения: все влечения принадлежат к этой области скрещения, не структуры, не тела, но и не чего-то, что оказывается внешним по отношению к ним, оно заключено в самом их ядре и держит их вместе. Фрейд в своем известном изречении написал, что толкование сновидений было «королевской дорогой к пониманию бессознательного», и я бы добавил – бессознательного, «структурированного как язык», – и мы могли бы еще продолжить, сказав, что голос, этот нарост языка, является королевской дорогой к влечениям, к части, которая «не говорит».
Фрейд приписал молчание только половине влечений, тем, которые он обобщает выражением «влечение к смерти», тогда как другая половина была резюмирована при помощи либидо, носителя всех «шумов жизни». Это то, что породило скорее мифический (и, я думаю, ошибочный и неудачный) дуализм Эроса и Танатоса как двух космических принципов, находящихся в непрекращающемся переплетении вечной борьбы. Но если один из противников очень шумный, то самая выдающаяся особенность другого в том, что он молчалив, – Фрейд постоянно возвращается к этой черте в своем труде, – и поскольку она не может быть услышана и воспринята положительно, научным способом наблюдаема, большое число сторонников Фрейда (не говоря уже о его критиках) не могли здесь следовать за ним. Они предполагали, что, развивая эту крайне спекулятивную гипотезу (и Фрейд с легкостью признавал ее спекулятивный и даже мифологический характер)[301], Фрейд, возможно, слышал голоса. Речь шла о слышании голосов самым невероятным, но и самым настойчивым и коварным способом, каким можно слышать молчание. Так каким же образом мы можем наблюдать за этим молчанием? Не следует ли Фрейд всего лишь идее фикс наподобие этих святых и сумасшедших, которые возложили на себя миссию в виде слышания голосов? Только в данном случае не заключается ли его миссия в слышании молчания?
Так можем ли мы слышать молчание? Какое в этом может быть различие? Можем ли мы извлечь из него какую-либо выгоду? Имеет ли оно, помимо теоретической спекуляции, практические следствия? Мы можем предложить простой тезис: молчание влечений должно находиться в тесной связи с молчанием аналитика. Психоанализ в своей элементарной форме помещает бок о бок говорящего анализируемого – единственное правило заключается в том, что он или она свободно говорят все, что им приходит на ум, – и аналитика, который сохраняет молчание. Здесь могла бы быть полезна одна аналогия: мы видели, как Сократ превращался в агента своего собственного демона, свой внутренний голос, применяя к другим то отношение, которое было у него со своим демоном; позиция аналитика в другом регистре заключается в его превращении в агента голоса, совпадающего с молчанием влечений, берущего на себя это молчание как рычаг для своей позиции, преображая таким образом молчание в действие.
Мы увидели, что йазык в конце концов указывает на измерение, в котором «голос в означающем» становится носителем наслаждения, так что речь возникает как процесс, в котором означающее и наслаждение объединяются в бесконечности звуковых отражений и игры слов, которые составляют текстуру бессознательного. Молчание, кажется, находится на противоположной стороне от этого, и на самом деле функция молчания аналитика в том, чтобы прервать этот процесс, остановить его, ввести разрыв, промежуток в этот поток, в это производство значения, которое совпадает с производством jouis-sens (наслаждения, наслаждения смыслом). Существует точка, в которой поэзия бессознательного не может быть услышана аналитиком. Если его первая функция заключается в том, чтобы прислушиваться к йазыку, действовать как адресат его обращений за пределами значения, слушать его смысл, то его вторая функция противоположна: порвать с бесконечной поэзией бессознательного, с бесконечным током свободных ассоциаций, с постоянным соскальзыванием наслаждения и смысла. В первой роли он является толкователем, расшифровывающим кодированные послания, даже если он избегает ловушки, заключающейся в простом сведении их к значению, а во второй роли он воплощает пределы интерпретации.
Вторая роль, хотя и представляется на максимальном расстоянии от первой, является лишь ее оборотной стороной. Она уже вписана в самое начало аналитической ситуации, в ее минимальные признаки, ибо, как только слова произнесены в присутствии этого молчаливого другого, создается простой и поразительный эффект: слова неожиданно переносятся в область, откуда они начинают звучать странно и фальшиво, как только анализируемый слышит свой собственный голос на фоне этого молчания, возникает структурный эффект, который мы могли бы назвать лишением владения голосом, его экспроприацией (ex-proprius – он лишен свойственного ему). Он перестает быть качеством самоприсутствия и любви к себе (все, что могло бы составить основу для фоноцентризма). Свобода «говорить что попало» неожиданно оказывается перенесенной в свою противоположность, обратное движение приходит в действие в тот самый момент, когда мы начинаем использовать эту свободу, затруднительное положение, в котором анализируемый сказал бы что угодно, лишь бы заполнить это молчание, но безрезультатно. Мы можем увидеть наш голосовой сценарий в этом последнем варианте: в рамках мира речи разрыв внесен молчанием, этим глухим голосом, который изгоняет все другие голоса и подрывает мир смысла.