Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На паперти перед Успенским собором князь Шуйский остановил коня. Народ толпился позади, судорожно сжимал нехитрое свое оружие, с привычной робостью обнажал головы перед святыней и ждал развязки. Гомон голосов затихал, тем явственней вспыхивали пламенем ярости или дымом страха отдельные выкрики. Посадские люди и холопы, ратники и голь перекатная со страхом озирались на величавые стены кремлевских соборов, на безмолвные и темные окна царских палат, таившие неведомую и тем более страшившую угрозу. Кремль давил мятеж без польских латников, без мушкетеров Маржерета, без сопротивления – одной своей древней и безжалостной мощью, неизбывной злобой кровавых призраков прошлого, реявших меж этих стен.
Яркая кучка бояр первыми сдержала коней, злорадно позволяя Шуйскому почувствовать себя одиноким и беззащитным посреди неровного черного прямоугольника Соборной площади. Только две частые цепочки конных служилых людей продолжали защищать вождя мятежа, и тем отчетливее виделась их малочисленность по сравнению с попятившейся толпой. Верховые московские дворяне и сыны боярские напряженно слушали дробный стук копыт по брусчатке и частый тревожный стук сердец. Рукояти пистолей и древки копий скользили во внезапно вспотевших ладонях, глаза искали врага и не находили его нигде… Или находили повсюду? Жутко, жутко было им в молчавшем каменном мешке. Неистовствовавший над Москвой набат и грохот дальней перестрелки едва пересекали воздушную границу над этими стенами и казались здесь непотребной и бессильной издевкой…
Вдруг некий человек, черный, будто дух мести, с громким криком рванулся вперед из толпы, неловкими широкими скачками пересекая Соборную площадь. Он пробежал мимо застывшего, словно конная статуя, Василия Шуйского, проскочил между рядами конников и рухнул ниц перед Успенским собором, черный на черном камне. Человек раскинул руки крестом и несколько мгновений оставался недвижим, потом рывком поднялся на колени, широко осенил себя крестным знамением и простер руки к надвратному образу Владимирской Божьей Матери. Это был дьяк Тимофей Осипов, один решившийся среди всеобщего малодушия потрясти мертвенный покой Кремля.
– Мати Пресвятая Богородица, – молился он громко и отчаянно, – смилуйся над нами! Не попусти вору и еретику подлинному расстриге Гришке Отрепьеву ругаться над православной верой! Ты ведаешь, Царица Небесная, кто единый владыка над нами! Тот же Гришка велел писать себя в титулах и грамотах «цезарь непобедимый»… Слово сие есть по закону христианскому Господу нашему Иисусу Христу грубо и противно! Укрепи меня, Царица Небесная…
Дьяк внезапно оборвал свою странную молитву, обернулся к толпе, к боярам, к воинским людям и широко перекрестил их. Федька не раз потом вспоминал этот прощальный крестообразный взмах руки странного и непонятного человека, с которым Богу или судьбе было угодно свести его на несколько кратких часов страшного дня. С годами воспоминание не угасало, а становилось все яснее, отчетливее. Сотник мог поручиться, что расширенные пронзительные глаза дьяка Осипова задержались тогда на нем… Иначе почему бы тогда Федька вдруг закричал во всю глотку:
– Стой, дьяк!! Без меня не ходи!.. Сотня, слезай, пеший строй!!!
Но Тимофей Осипов уже пересекал площадь своим скорым то ли шагом, то ли скоком. Он стремился к высокому белокаменному крыльцу царевых палат, изукрашенному затейливой резьбой. Казалось, своим одухотворенным стремлением он был способен проломить, разнести в щепы тяжелые, окованные железными полосами двери…
Федька сам не заметил, как соскочил на землю, как привычным жестом выхватил из седельных кобур пистоли, один сунул за пояс, в запас, второй взял в левую руку… В правой – сабля! Его молодцы, божась и чертыхаясь, бежали справа и слева, он видел, как сверкает у них в руках сталь.
– Коней-то оставили! – причитал на бегу Ванька Воейков. – Покрадут у нас коней!
Дьяк Осипов был уже подле дверей. Он высоко занес сжатую в кулак руку для рокового удара, которым, по его разумению, и должно было вызвать самозванца на суд народный. Но двери вдруг послушно приоткрылись, высунулась бородатая башка в немецком шлеме, длинная жилистая рука цепко ухватила дьяка за ворот и увлекла вовнутрь. Ого, значит, есть все-таки у самозванца верные стражи! Судя по глубокой каске с гребнем, а больше – по широкой огненно-рыжей бороде и красной роже, которые имел во всем Кремле единственный человек – капитан алебардщиков Фюрстенберг, – во дворце именно сия ближняя дружина ложного царя, составленная из немецких наемников. Ну, будет потеха!
Двери снова захлопнулись, и Федьке, уже прыгавшему вверх по ступеням, не хватило каких-нибудь двух шагов, чтобы вставить между створками клинок сабли. Он навалился на них всей тяжестью, но тщетно: изнутри с ржавым скрежетом опускались засовы. Подле бухнул в дверь всей тяжестью своей туши Васька Валуев – с тем же успехом, вернее, без успеха. Подоспели, набежали остальные дворяне, замолотили в дворцовые ворота кто прикладом пищали, кто рукоятью сабли.
– Открывай, колбасники! Все одно войдем, немчура, – хуже будет!! – кричали и вопили Федька и его московские дворяне, прогоняя свой страх. – Пусти дьяка на волю! Коли хоть один волос с его головы…
С треском распахнулось ближнее дворцовое окно – как видно, присохшие от времени створки кто-то в спешке отодрал «с мясом». Тяжелое тело человека вдруг вылетело из проема, на мгновение мелькнуло в воздухе громадным черным нетопырем и глухо шмякнулось на брусчатку.
– А-а-а-а!!! – истошно завопил Федька, не подумав, что сотнику не пристало так кричать при своих людях. Под стеной, где кисли зловонные лужи мочи (должно, алебардщики да слуги ночью «отливать» бегали), лежало распростертое тело дьяка Иноземческого приказа Тимофея Осипова… Обращенное к небу лицо было раскроено пополам страшным ударом, один глаз вытек, но второй взирал из этой кровавой маски с мертвым безразличием. Кровь быстро растекалась вокруг, кощунственно мешаясь с нечистотами. Тесня друг друга, молодые дворяне перегибались через перила крыльца, глядели на мертвого в каком-то странном оцепенении.
Створки раскрытого окна хлопнули вновь, да с такой силой, что просыпались вниз хрустальным дождем слюдяных осколков. В темном полукружье появилось перекошенное ненавистью лицо человека, гладко выбритого, со стриженными на иноземный манер волосами, от ярости, казалось, стоявшими дыбом вокруг головы.
– Прочь пошли, прочь!!! – закричал он, выставив наружу тяжелую алебарду и угрожая ей. – Я вам не Годунов, холопы!!!
– Гляди, братцы, это ж он! – ошалело воскликнул один из дворян. – Дмитрий Иваныч!
– Гришка, дурень! – поправил второй.
– А-а-а-а, козел смердячий!!! За дьяка, за дьяка сдохни! – заорал Федька, у которого от ярости покраснело перед глазами, и, вскинув пистоль, выпалил в это ощеренное ненавистное лицо. Пуля впилась в штукатурку далеко от окна, оставив крошечное темное пятнышко, но следом за своим сотником принялись вопить и стрелять все молодцы – подоконник выщербило пулями, посыпалась каменная крошка, полетели щепки. Лицо исчезло, следом с лязгом втянулась алебарда.
На крыльце раздались веселые и издевательские крики: