Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В ночной тишине то и дело где-то что-то шуршало, потрескивало. То со стороны сада хрустнет, то потолок щелкнет сухими досками перекрытия. По крыше сновали кошки, порой устраивая настоящие баталии, со стороны леса доносился волчий вой. Совсем рядом, верно, под карнизом, ухала сова. И всякий раз, когда какой-либо звук прорезал пространство ночи, Константин Федорович бросался за дверь, на крыльцо и вскидывал винтовку. Долго потом целился в пустоту, водя прицелом вправо, влево, вверх, вниз. Возвращался, нахмуренный и сосредоточенный, плотно закрывал дверь и садился на свой стул.
Ася все стояла, только руки убрала с подоконника, обхватила ими себя и по-прежнему, не отрываясь, смотрела в пустоту окна.
Наконец он отложил ружье и робко подошел к ней.
– Я своих слов назад не беру. Если ваша тайна должна остаться скрытой, то пусть, так тому и быть. Но ныне все зашло слишком далеко… Агния Павловна, так нельзя. Нельзя! Я все понимаю, тяжело. Возможно, вам приходится утаивать о чьих-то преступлениях. Вам сразу станет легче, если вы заговорите. Сначала будет трудно: вспоминать, переживать заново. Но потом, я вам это обещаю, наступит облегчение. Хотите… я помогу?
Девушка бросила на него короткий взгляд, Грених не успел поймать выражение глаз, тут же отвернулась, схватилась опять за подоконник и, сильно зажмурившись, изо всех сил замотала головой.
– Идемте сядем, – профессор осторожно потянулся к ее пальцам, лежащим на белом подоконнике, будто на клавишах фортепьяно. – Вы устали, так долго стоять на одном месте… нехорошо.
Заметив, что девушка не противится, Грених взял ее за руку и отвел к дивану, внутренне радуясь этой маленькой победе. Усадил, сел рядом сам и замер, глядя на нее и не зная, каким будет его следующий шаг. Имеющий за спиной практику лечения больных с самими тяжелыми и трудно поддающимися случаями отделения буйных в Преображенке, он понимал, что весь его опыт заморожен личной причастностью и влечением к пациентке. С одной стороны, он хотел знать, что та скрывает, с другой – не мог отрицать, что эта юная, красивая, чистая душой девушка нравилась ему. Она понравилась ему еще тогда, в лесу, с наивной детской улыбкой, с корзинкой в руках, одетая в чесучовый плащ не по размеру, в синей косынке, из-под которой ниспадали на плечи пушистые пряди волос, пронизанные лучами закатного солнца. Но их разделяли едва не два десятка лет! И эта неуместная, нелепая симпатия убивала всякую возможность быть объективным – специалистом, который может и должен сделать больно, чтобы излечить. Но как он ей причинит боль?
На ум приходил способ искусственного испуга. И больше, кроме это глупой, студенческой пошлости, ничего.
– Вам тяжело хранить вашу тайну? – начал он, не выпуская ее руки.
Она сначала сидела, пусто глядя перед собой, потом все же медленно кивнула.
– Хотите, чтобы кто-то мог разделить ее, взять часть на себя.
В ее глазах показались слезы. Грених увидел, как в блестящих зрачках заплясало отражающееся пламя свечи.
Она яростно тряхнула головой и отняла свою руку.
Грених поднялся. Он прочел тонну лекций по психиатрии и психологии, а сейчас не мог объяснить собственных чувств и внутреннего состояния напряжения, которое толкало его говорить не то, что нужно, думать не то, что следует, и не знать, куда девать собственные руки. Знать-то он свое состояние знал и понимал прекрасно, что все его чувства – лишь позорная химия, но совладать с ними было куда сложнее, чем читать об этом студентам. Сорок лет в будущем году, и вдруг испытать непростительное стеснение в обществе молоденькой пациентки!
Прохаживаясь, он то стискивал ладони в кулаки, убирая руки в карманы брюк, то вынимал их и складывал за спиной. Наконец остановился, заставил себя посмотреть на нее, наблюдая, как при взгляде забилось опять сердце. Как гимназист, ей-богу. Но глаз не отводил, размышляя, как приступить к лечению. В чувствах надо уметь признаваться, хоть бы даже самому себе, чтобы невымолвленные эмоции не стали потом поперек горла.
Решительно взяв со стола оставленный на нем ежедневник и маленький карандашик, он положил их ей на колени, в страхе ожидая, что оба эти предмета просто полетят на пол.
Но она положила свои руки поверх записной книжки. Потом медленно раскрыла ее и прямо на коленях стала писать, старательно выводя буквы. Она писала долго, тяжело нависнув над страничкой, но не останавливалась, не поднимала глаз. А он, затаив дыхание, смотрел, находясь в нескольких шагах. Прочесть не мог – так далеко не видел. Не смел двинуться, чтобы не спугнуть. Строчки множились, а он про себя молил ее не останавливаться, все высказать. Это будет отправной точкой в терапии. Это и будет началом. Ведь Грених так и не нашел, как подступиться, с какой подойти стороны. Он не знал ее отношений с Офелией и с дядей. В их семье, в этом городе, затаившемся в лесу, как призрак, где кладбище не огораживали забором, и оно было частью жизни, царило что-то страшное, неприятное, липкое. Невольно Грених вспомнил слова Зимина, когда тот гнал профессора от себя. Он сказал, что Грених ничего не знает и никогда ничего не поймет. Теперь, когда он застрял здесь так надолго, даже успел умереть, воскреснуть, испытать влечение, страх, боль, понять все он был просто обязан.
Поставив точку, она смущенно протянула Грениху книжку.
«У вас глаза добрые, профессор, почему вы избегаете смотреть открыто? Не мучайте расспросами, легче мне не станет. Уже никогда. После всего мне только и осталось, что яду принять или сотворить петлю. Он так очерствел и душой, и сердцем, и помыслами, что уже ему не помочь. Он обещал покончить с жизнью сам. Раньше бы я пришла от такого в ужас. Но сейчас ясно вижу, что это для него единственный выход. Все тлен, нет ни Бога, ни веры, ни рая, о которых так страстно, помню, говорила маменька. Каждый день говорила. А я, глупая, верила. И отцу Михаилу верила, а он вот так… Он теперь покинул наш проклятый город. Отпевать Захара Платоновича приходил священник из соседнего села. Наскоро отслужил и бежал. Потому что верит, но не в Бога, а в дьявола. И его боится. Уезжайте, Константин Федорович, увозите дочку. Он и до вас доберется. За вас боязно. Уезжайте, пожалуйста. Мне будет покойней, если вы с Майкой будете подальше отсюда. Она такая славная девочка. Умру, если вы из-за доброты и благородства поплатитесь жизнью».