Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Словорубной мастерской, слово-то какое, будто попал к футуристам, Ира бы заметила, что и мастер похож на Хлебникова, он как птица. Выбил эпитафию
не рядом с нашей фамилией, как договаривались, а посередине.
– Потому что это относится ко всем, кто здесь захоронен.
– Скажите ещё, что ко всем на кладбище.
– Да, всем подходит. Для большинства так и есть.
– Всем уже было написано. На воротах.
– У нас нет… Где?
– В Бухенвальде – Jedem das Seine.
– Что это значит?
– Каждому своё.
– Как правильно.
Сорок дней.
Снова день открытых дверей. Он бывает не только в музеях. Сегодня он у нас дома, правда, дом и раньше не закрывался. С утра мы на кладбище, а там всегда такой день. Открыто для всех и для их скорби. Туда несут благодарность и горе. И опять колокол, и опять внутри разрывается. А Бог, похоже, извиняется – открывает Солнце и убирает ветер. Родные, близкие, сотрудники с предыдущей и последней работы. Идём уже знакомой и для них дорогой… могила в цветах. Я и Саша с хризантемами. Наша с Ирой жизнь началась с этих цветов, они поддерживали её в больнице, теперь их лепестки покрывают место, где она осталась навсегда. Белый цвет – это оставленная нам светлая память.
Коллега Иры по предыдущему месту работы рассказала мне свой сон. Торопится она, не помнит куда, по знакомой улице, широкий тротуар. Навстречу идёт Ира вместе с их бывшей сотрудницей, умершей несколько лет назад. Она обрадовалась, подзывает Иру и спрашивает: «Что ты там делаешь, пойдём со мной». Ира не соглашается: «Нет, спасибо, мы останемся здесь. Я не буду вам мешать», – уходит, оглядывается, машет рукой, а сама грустная-грустная.
Квартира не рассчитана на такое событие, стулья соседей не помогают. Всё время кто-нибудь стоит, и так до позднего вечера. У кого срочные дела, оставляют нам частицу тепла и уходят. Ребята с работы обсуждают, что делать – не стоит ли уволиться? Говорят, что за Ирой было, как за щитом, не попадали стрелы.
Ирины друзья уговаривают меня: подавай в суд, пусть ответят. Звонил знакомый врач из Израиля, настаивал на том же. Приезжал Юрин приятель из Штатов, медик, преподаёт там в университете – у нас бы уже засудили.
Май.
Где мне быть? Я на старом для Питера кладбище с точным названием «Красненькое». Красный – значит красивый, какой и была её жизнь, наша жизнь вместе, двадцать пять лет. Для неба это время – ничто, но именно нашу любовь оно заметило и выразило свою признательность: над нами, над городом, где было наше счастье, высветило огненную радугу.
Несу живые цветы – Ира не переносит ничего искусственного. Скорбные стволы деревьев, ветви не надели листья. Речка Красненькая, раньше спокойная, сейчас бурлит.
Вот Цвейг, видел могилы великих людей, их гробницы и пантеоны. Но самое незабываемое впечатление оставил у него безымянный, зелёный холмик в Ясной Поляне, на краю оврага: ни камня, ни креста – покой старого леса. Он сидел под деревом, а под холмиком – Лев Толстой. Только воспоминания и мысли о бренности. Что нужно для сохранения памяти – человек значим сам по себе. Бывает значим для одного, бывает для многих. «Ничто в мире… не действует столь глубоко, как предельная простота… и не пробуждает с такой силой в человеке самое человечное, как эта … скромная могила, безответно внимающая лишь ветру и тишине».
У нас на могиле плита: прабабушка, бабушка, сестра бабушки, Ирина мама и… Ирина. Женская линия. От Ириного дедушки – похоронка, сам остался на Вуоксе, там большая братская могила и маленькая каменная плита, безымянная… Когда штурмовали позиции финнов, людей не было, были просто солдаты. Кто их считал. Так и лежат… И там, и там. До сих пор не знаем, сколько их. И куда положить цветы. Мы носили на Вуоксу. К этому большому счёту, а он пугающе велик, – продолжают спорить о величине потерь – нужно отнести и тех, кто погиб во время массовых и не массовых репрессий. У меня была тётя. Когда она выходила замуж за большого начальника, ей завидовали, говорили «повезло», но недолго – тридцать седьмой год. Мужа расстреляли сразу. Опять говорили: ей повезло. Я, будучи взрослым, ездил с отцом на её похороны. Все снова завидовали (ну, прямо, не судьба, а зависть) – прожить девяносто шесть (96) лет – прекрасно. Игра в лото: на бочонке эта цифра называется «туда-сюда». Как ни поворачивай, – судьба не изменится – её жизнь. Вот только на эти годы приходится пятнадцать лет лагерей в северном Казахстане, где был и Солженицын. Сидела от звонка до звонка. Но в лагере не звонок, а колокол, он звонил и звонит по тем, кто там и остался. Через несколько дней после возвращения на вопрос «Как тебе дома?» ответила: «К хорошему привыкаешь быстро… А отвыкаешь быстрее». Что было там, не рассказывала, а если и случалось, то не могла без слёз. Но это не сюда, тут хватает моих.
Ирина прабабушка видела Александра III, Николая II, Ленина. Ей запомнился Киров. Бабушка с сестрой пережили блокаду. Бог дал им прожить больше семидесяти лет. Ирине, в мирное время, – пятьдесят семь.
В углу оградки скамеечка, поставлена ещё Сашиным отцом лет двадцать назад. Недавно его похоронили в Израиле. Две зелёные досочки еле держатся. Ира меня слышит:
– Ты говорила, что со временем всё ломается в жизни, – тут и после. «Не уходи, побудь со мною, я так давно тебя люблю», – пели мы дуэтом, как аккорд, в конце. Пели друг другу. Но ты ушла, ушла… насовсем. Просить некого. Это и есть конец, конец не романсу – конец всему. Вышло наоборот. Я тут, ты рядом, а между нами самое большое расстояние, какое может быть только между людьми, – моя оставшаяся жизнь. С этого расстояния осознаю утрату: ты была для меня всем. Горькое издевательство судьбы – я здесь, а тебя нет… Со мной память, как твоя звезда. Невозможно дотянуться. Большая любовь оборачивается большим горем. Его нельзя разделить ни с кем. И сопротивляться ему бесполезно. Оно раздавит. И сердце бьётся болью, заглушить её невозможно. Только вместе с сердцем.
Ирочка, спасибо тебе, – эти простые, самые важные слова… их так нужно было услышать тебе… последние в жизни слова… от меня, от того, для кого ты жила …Не успел …А в них заключалась моя жизнь.