Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Можешь напоить меня луковым пойлом, — сказал Мейнард со смехом, — я до сих пор вспоминаю его с омерзением… — И посерьезнел. — Если ты так хочешь, хорошо. Подожди, я налью нам вина.
Он встал и возвратился в постель с двумя наполненными рогами, один из них отдал Альвдис; она пригубила вкусный сладкий напиток и только тут поняла, как ей хочется пить.
— Я мало что утаил, — сказал Мейнард в полутьме, и Альвдис села и устроилась поудобнее, чтоб его слушать. — И в то же время много. Силу. Не думаю, что здесь когда-либо узнают о ней; я так хотел и хочу. Эта часть моей жизни теперь заперта, несмотря на то, что она всегда со мной останется. А в остальном… Все так и было, как рассказал. Дело в мелочах, которых никто не понимал, даже мои лучшие друзья. Флавьен, остальные… Они так и не увидели этого. Флавьен вырос на улице и еще и не такую жестокость видал, большинство моих воинов в прошлом — бродяги да наемники… В общем, сброд. Никакие тонкие чувства их не волнуют, да и не говорили мы с ними о таком никогда. Я их тренировал, пытался учить думать, но кому нужно, чтобы солдат думал, он приказы должен исполнять. И тот мы исполнили, причем не подумал даже я. Нет бы отослать сначала гонцов в эту деревню, чтоб проверили, вправду ли там мятежники. Я устал, был обозлен и хотел покончить с делом поскорее. А потом…
Он глотнул вина.
— Я усмирял крестьянские бунты, Альвдис. Поверь, это мерзкое дело. Когда женщина кидается на тебя с цепом, есть выбор — пожалеть эту женщину и поступить по-христиански, милосердно, как наш Господь велел, и повернуться к ней спиной, в которую она этот цеп запустит; или же отшвырнуть ее, чтоб не смогла подняться, с большой вероятностью — убить. Отчаявшиеся люди способны на многое, словно голодные крысы. А крестьяне голодали. Но той осенью, в той деревне… Она была довольно богатой, и урожай они собрали хороший, и хотя, конечно, не все зерно могли оставить себе, все-таки кое-что припасли. Мы даже не стали разбираться. Вытаскивали жителей из домов и убивали, как нам было приказано. А затем выбежал староста и стал кричать, что они мирные люди, и за что ж им такая кара Господня в виде душегубов короля Людовика… Его никто не услышал, кроме меня. И я тогда огляделся и усомнился. Мятежники обычно всегда готовы к тому, что придут воины короля и разворошат их гнездо, и бьются они сами, нечасто выставляя вперед невинных. А тут… нас никто не ждал. Люди ели ужин, когда пришли мы и стали поджигать их дома, а их самих — убивать. Это был ад, Альвдис, — сказал он то слово, которому ее научил — ведь в норвежском языке его не имелось, как не имелось и ада, только царство Хель и чертоги Одина вместо христианского рая. — Настоящий ад с его негасимыми кострами, как и говорят проповедники. Только сотворил его не дьявол, а я. Я и был тем самым дьяволом, вроде вашего Локи, только ещё более мерзким.
— Никто не может быть мерзким больше, чем Локи, Мейнард. Тебе его не одолеть.
— Раз ты так говоришь, поверю. — Он допил вино, отложил рог и стал перебирать волосы Альвдис. — Мне всегда говорили — церковники говорили! — что мой дар, хоть и отдает тьмой, состоит на службе у Бога. Что именно Бог благословил меня на подвиги во славу короля, и моя сила подчиняется ему, потому что устами короля говорит Господь. В этом я стал сомневаться довольно быстро, и при том продолжал служить. Куда мне было деваться? Такие, как я, редки и драгоценны для тех, кто любит воевать. Меня специально воспитывали и учили пользоваться даром — учили те, у кого он уже был, пусть не такой яркий, как мой. Мне внушали, что церковь нас любит, пока мы любим ее, а иначе… Значит, все, что мы вершим с помощью ниспосланного нам, делается во славу Бога. Но я навсегда запомнил ту деревню, как и множество других до нее, и потом много раз видел в кошмарах. Младенец с раздробленной головой, его мать рядом — без головы вовсе, выпотрошенный старик, пригвожденная копьем к стене девочка лет десяти… Мальчик, которому я вспорол живот походя, решив, будто на меня кидается со старым копьем могучий воин — а этот мальчишка всего лишь пытался защитить старуху, наверное, свою бабку… Они все приходят ночами ко мне и смотрят, и вот тут и есть настоящая справедливость. Многих убил я сам, многих — мои люди. Они не терзались муками совести, они вообще имеют о ней мало понятия. И я, осознав это, приняв, испытал такой ужас, что душа затрещала, как горящая ветка. Я возвратился к моему королю, которого полагал милосердным, мы выявили предателя, и я все пытался найти ответ. Но его не имелось. Людовик Немецкий, конечно, не был слишком доволен, что из-за наветов его брата Лотаря мы вырезали целую деревню мирных жителей, а зато нам удалось вскрыть обман и покарать виновных — чего еще нужно? На взгляд Людовика, справедливость мы восстановили. А я понимал, что мы к ней не приступили даже, и не знал, как поступить с чудовищной виной, которая на самом деле принадлежала не столько предателю, сколько мне. Я исповедался, я говорил с клириками, но все они отмахивались от меня — дележ власти и возвращение императорского статуса Людовику Благочестивому занимали их больше. Мне всегда приказывали, что делать, как поступать с моим даром. И я понял, что должен уйти. Мой сюзерен этого не принял, но я уговорил его, и он отпустил меня, как я теперь понимаю, в сердцах. И, конечно, пожалел после, иначе бы моих друзей сейчас тут не было. Удивительно, что он не стал искать меня раньше… Я же бежал в монастырь, все рассказал отцу-настоятелю, и хоть он был добрее, чем придворные клирики, тоже не смог мне помочь. Только выделил небольшую келью, позволил носить рясу и сандалии, давал мне пищу и разрешил молиться вместе со всеми… Вскоре половина монахов забыла, что я никогда не принимал постриг, и называла меня братом. Я решил — если почувствую, что душа очистилась, тогда окончательно приду к Богу, а пока недостоин.
— Мейнард… — она погладила его щеку и обнаружила, что та влажная.
— Подожди. Если уж начал, доскажу. Иногда воспоминания возвращались так ясно, что мой разум не в силах был справиться с ними, и я по несколько дней проводил в горячке, и все это время видел не только ту деревню — всех видел, кого убил. У большинства не имелось лиц, потому что они стерлись из памяти, но многих я помнил, и они приходили, скалили беззубые рты… Монахи поили меня отварами, да от совести ни один не помогает. А затем, однажды ночью, пришли северяне.
— Мой отец.
— Да, твой отец. Я не спал, молился и услышал звон клинков, пошел посмотреть, что случилось, и начал находить трупы братьев. Потом я нашел меч… А дальше все смутно. Твой отец гневался не зря. Я убил большинство его людей, только он об этом не подозревает.
— Думаю, ты неправ, — возразила Альвдис. — Отец, кажется, обо всем догадался, когда ты спас меня от Хродвальда. Но ему нравятся такие люди, как ты, и твое умение хорошо убивать — в его глазах неоспоримое достоинство, хотя он и не знает, что стоит за этим дар. Так что поминать это тебе он не будет.
— Хм, — Мейнард явно удивился. — Хорошо. Вот и весь мой рассказ, Альвдис. Так я жил, и так я живу до сих пор. Не знаю, удастся ли мне когда-то распрощаться с этим, и чем мне искупить то, что сделал. Ответа нет.
— Но ты ищешь его, — сказала Альвдис, снова прикасаясь к его щеке — на сей раз, губами. Мейнард аккуратно взял у нее рог, чтоб она не пролила вино. — И однажды найдешь. Просто слушай.