Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Всю вторую половину дня она спала. Из подсознания явилось ощущение, которое испытывает побитый ребенок, во сне у нее болели все кости, и першило в горле. Когда же она проснулась, то ей показалось, будто она проплакала несколько часов.
Алабама видела, как в окно к ней заглядывают звезды. Еще много часов она могла бы пролежать в постели, прислушиваясь к уличному шуму.
С этих пор Алабама посещала только собственные уроки, стараясь избегать встреч с Арьеной. Работая, она слышала, как та гогочет в раздевалке, словно призывая других девушек присоединиться к ней. Те смотрели на нее с любопытством. Мадам сказала, что Алабама не должна обращать на нее внимания.
Торопливо одеваясь, Алабама, скрытая пыльными занавесками, тайком смотрела на танцовщиц. Неумеха Стелла, хитрюга Арьена, заискиванья, споры за передний ряд — все это хорошо было видно в свете солнца, падавшем через стеклянную крышу: совсем как кружащий рой насекомых, когда смотришь сквозь стенку стеклянного кувшина.
— Ларвы[114]! — с презрением воскликнула несчастная Алабама.
Ей хотелось бы родиться в балете или навсегда бросить его.
Когда Алабама думала о том, чтобы бросить занятия, она как будто заболевала и старела. Мили и мили, отмеренные бесчисленными pas de bourrée, должны были стать тропинкой, которая непременно куда-то приведет.
Потом умер Дягилев[115]. Костюмы и декорации великого «Русского балета» гнили во французском суде — он никогда не умел делать деньги.
Летом некоторые танцовщицы изображали нечто сомнительное вокруг бассейна в «Лидо», ублажая пьяных американцев; некоторые работали в мюзик-холлах; англичанки вернулись в Англию. Прозрачные целлулоидные декорации «Кошки», тыкавшие в зрителей серебряными мечами прожекторов в Париже и Монте-Карло, Лондоне и Берлине, находились с табличкой «Не курить» в сыром, кишащем крысами хранилище на Сене, запертые в каменном туннеле, где серый свет с реки бродил над черной, насквозь промокшей землей и неровным дном.
— Какой в этом смысл? — спросила Алабама.
— Ты не можешь вот так ни за что ни про что забыть о потерянном времени, о работе, о деньгах, — возразил Дэвид. — Попробуем организовать что-нибудь в Америке.
Очень мило со стороны Дэвида. Однако Алабама знала, что не будет танцевать в Америке.
То и дело исчезающее солнце окончательно скрылось из виду на последнем уроке Алабамы.
— Не забудешь свое адажио? — спросила мадам. — Посылай ко мне учеников, когда приедешь в Америку.
— Мадам, — вдруг заговорила Алабама, — как вы думаете, я еще могу поехать в Неаполь? Пожалуйста, повидайтесь побыстрее с тем господином и скажите ему, что я еду немедленно.
Глядеть в глаза этой русской женщины — все равно что смотреть на диаграмму из черно-белых пирамидок, в которых иногда были соединены шесть, иногда семь треугольников. Ее глаза — это сплошной оптический обман.
— Ах, так! Уверена, место еще не занято. Можете выехать завтра? Нельзя терять время.
— Да, — подтвердила Алабама. — Я еду.
Георгины выглядывали из зеленых оловянных банок на вокзальных цветочных прилавках, словно бумажные веера, которые дают с пакетами воздушной кукурузы; апельсины лежали кучками, как пули Менье[116], вдоль газетных киосков; в витринах вокзального буфета были выставлены напоказ три американских грейпфрута, этакая гастрономическая приманка. Влажный воздух тяжелым одеялом висел между окошками поезда и Парижем.
Алабама и Дэвид наполняли дымом бронзовых сигарет спальный вагон второго класса. Дэвид позвонил, чтобы принесли еще одну подушку.
— Если тебе что-то понадобится, я сразу же примчусь, — сказал он.
Алабама расплакалась и проглотила целую ложку желтых успокоительных таблеток.
— Тебе будет нелегко объяснять всем и каждому, почему я вдруг уеха…
— Как только я разделаюсь с квартирой, уеду в Швейцарию — и пришлю к тебе Бонни, когда ты устроишься.
Дэвид закашлялся от пахнувшего плесенью воздуха. Бутылка «Перье» зашипела у окошка вагона.
— Глупо ездить вторым классом. Почему ты не разрешила поменять билет на первый? — спросил он.
— Мне хотелось с самого начала знать, насколько я справляюсь.
Баррикадой встало между ними разное отношение к происходящему. Подсознательное облегчение сковало их расставание печалью — бесчисленные непроизвольные ассоциации топили прощальные слова в платоническом отчаянии.
— Я пришлю тебе денег. А сейчас мне лучше пойти.
— До свидания… Ах, Дэвид! — Вагон толкнуло. — Проследи, чтобы мадемуазель покупала Бонни белье в Старой Англии…
— Я скажу ей… до свидания, дорогая!
Поезд тронулся.
Алабама убрала голову в сумрачный вагон, освещенный так, словно тут готовятся к спиритическому сеансу. Ее лицо расплющилось в зеркале, став похожим на каменную резьбу. Костюм никак не подходил для второго класса. Ивонна Дэвидсон сотворила его под впечатлением военного парада — небесно-голубой шлем и раскидистая пелерина были слишком велики и роскошны для узеньких скрипучих, с кружевными накидками скамеек.
Алабама перебрала в уме свои планы, словно по-матерински утешала себя, как несчастного ребенка. С хозяйкой балетной студии она увиделась перед самым отъездом. Мадемуазель подарила ей несколько кактусиков магуэев[117], это так мило с ее стороны. Жаль, что Алабама забыла их на каминной полке. И в прачечной остались кое-какие вещи — мадемуазель упакует их с простынями. Вероятно, Дэвид оставит простыни в «Америкен Экспресс». Сложить вещи для отправки будет нетрудно, не так уж их много: чайный сервиз, в котором кое-чего недостает, реликвия со времен паломничества в Валенсию из Сен-Рафаэля, несколько фотографий — Алабама пожалела, что не отложила ту, на которой Дэвид на веранде в Коннектикуте, кое-какие книги и картины Дэвида.
Все еще был виден Париж, его электрическое сияние издали напоминало пламя в печи для обжига. Под красным грубым одеялом руки Алабамы мгновенно вспотели. В вагоне пахло, как в кармане маленького мальчика. Мысли Алабамы крутились вокруг тарабарщины на французском, складывавшейся в такт стуку колес:
La belle main gauche l'éther compact,
S'étendre dans l'air qui fait le beau
Trouve la haut le rhythm intact