Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну? — произнесла мадам. — Все это очень грустно, — помолчав, добавила она безутешно.
Высокие углы новой студии в Русской консерватории обтачивали свет до блеска бриллиантовых граней.
Алабама стояла одна, наедине с собственным телом, в этих равнодушных стенах, наедине с собой и своими почти осязаемыми мыслями, похожая на вдову в окружении принадлежавших прошлому вещей. Длинными ногами она разбивала белую пачку, напоминая статуэтку девы, решившей укротить луну.
— Хар-ра-шо, — произнесла балетная повелительница, и в этом раскатистом русском слове Алабаме чудились неистовые клики и гром, разносящиеся над степью. Русское лицо было белым и тускло светилось, как стекло, тронутое слабым лучом. Голубые жилки на лбу говорили о сердечном недомогании, однако мадам не была больной, разве что страдала от постоянного пребывания в мире абстракций. Жила она трудно. Ланч приносила с собой в студию: сыр, яблоко и термос с холодным чаем. Она сидела на ступеньках, что вели на возвышение, и смотрела в пространство сквозь печальные такты адажио.
Алабама приближалась к витавшей неведомо где княгине, уверенно направляя себя, так направляют крепкой рукой стрелу в луке. Болезненная улыбка оживляла ее лицо — удовольствие от танца можно обрести лишь тяжким трудом. Шея и грудь покраснели и горели огнем; плечи были сильными и твердыми и казались слишком тяжелыми для тонких точеных рук. Она не сводила нежного взгляда с белой фигуры.
— Что вы видите, когда вот так смотрите?
Нежность и самоотречение словно бы незримо окружали русскую.
— Очертания, девочка, образы.
— Красивые?
— Да…
— Я это станцую.
— Отлично. Только обрати внимание на рисунок. Па у тебя получаются, но ты всегда забываешь об общем. Без понимания общей идеи ты не сможешь ничего рассказать своим танцем.
— Я попробую.
— Начинай! Шерри, это была моя первая роль.
Алабама уничижала себя, совершая жертвенный ритуал, это походило на сладострастное самобичевание русских, которому они предавались даже во второстепенных партиях. Она медленно двигалась под торжественно-печальное адажио из «Лебединого озера».
— Минутку.
Взглядом она нашла белое прозрачное лицо в зеркале. Две улыбки встретились и соединились.
— Я это сделаю, правда, может быть, сломаю ногу, — сказала она, прежде чем начать заново.
Русская натянула шаль на плечи. Очнувшись от своих глубоких грез, она проговорила, не слишком, впрочем, убедительно:
— Не стоит — тогда ты не сможешь танцевать.
— Да, — согласилась Алабама, — не стоит рисковать.
— Давай маленькими шагами, — вздохнула старая балерина, — сможешь — так сможешь.
— Попробую.
Новая студия была не похожа на прежнюю. Здесь было меньше места, и мадам сократила количество бесплатных уроков. В раздевалке тоже не хватало места, чтобы попрактиковаться в changement de pieds[105]. Туники стали чище, ибо их негде было оставлять для просушки. Здесь занималось много англичанок, которые пока еще верили в возможность одновременно жить как все и танцевать, они заполняли раздевалку сплетнями о катаниях по Сене и веселых сборищах на Монпарнасе.
Вечерние классы были мучительны. Черный дым с вокзала повисал над студией, к тому же появилось слишком много мужчин. У станка работал негр, приверженец классического танца, из Фоли-Бержер. У него было потрясающее тело, но девушки смеялись над ним. Они смеялись над Александром, близоруким интеллектуалом в очках — он обычно бронировал ложу в Московском балете, в ту пору, когда служил в армии. Смеялись над Борисом, который перед уроком заходил в соседнее кафе и пил десять капель валерьянки; смеялись над Шиллером, потому что он был старым и у него опухало лицо, так как он много лет гримировался — то барменом, то клоуном. Смеялись они и над Дантоном, потому что тот умел танцевать на пуантах, хотя и старался не показывать, до чего он хорош и что на него стоит посмотреть. Девушки смеялись над всеми, кроме Лоренца — никто не смеялся над Лоренцем. У него было лицо фавна из восемнадцатого столетия, он горделиво напрягал безупречные мускулы. Глядя, как этот смуглый гений танцует шопеновскую мазурку, каждая ощущала себя помазанницей, причастившейся высшей истины, иной же в жизни просто не существует… Он был застенчив и нежен, хотя считался лучшим танцором в мире, и иногда он сидел с девушками после занятий, пил кофе из стакана и жевал русские булочки с маком. Он понимал остроумную виртуозность Моцарта и тонко чувствовал высокое безумие, против которого люди разумные давно разрабатывали вакцину, предназначенную для тех, кто собирался существовать в унылой реальности. Чувственные пассажи Бетховена не представляли трудностей для Лоренца, но революционные вихри современных музыкантов были ему не под силу. Он говорил, что не может танцевать под музыку Шумана, и в самом деле не мог, потому что постоянно опаздывал или обгонял ритм романтических музыкальных каденций. Алабама считала его совершенством.
Злобностью, не уступающей злобности гномов, и безупречной техникой Арьена купила для себя свободу от насмешек.
— Ну и ветер! — кричал кто-нибудь.
— Это Арьена делает повороты.
Ее любимым музыкантом был Лист. Она играла на своем теле, словно на ксилофоне, и была незаменимой для мадам. Когда мадам просила сделать сразу десять разных шагов подряд, только Арьена могла это исполнить. У нее был твердый подъем, и пуанты уверенно резали воздух, словно инструмент скульптора, а вот руки были коротковаты и не могли достигнуть завершенности движений, отягощенные собственной силой и рублеными линиями слишком мощных мускулов. Ей нравилось рассказывать, как когда ей потребовалась операция, врачи приходили посмотреть на ее спину, где был четко виден каждый мускул.
— А вы очень продвинулись, — сказали девушки Алабаме, толпясь перед ней, чтобы оказаться впереди.
— Оставьте место для Алабамы, — потребовала мадам.
Каждый вечер она делала четыреста батманов.
Каждый день, добираясь до площади Согласия, Арьена и Алабама спорили, кто заплатит за такси. Арьена настоятельно звала ее к себе на ланч.
— Ты часто платишь за меня, а я не люблю быть в долгу, — говорила она.
Обеих мучило желание понять, что именно в сопернице заставляет испытывать зависть, и поэтому их тянуло быть вместе. И та и другая были весьма строптивы, и это еще больше укрепляло их дружбу, дружбу двух сорванцов.
— Ты должна взглянуть на моих собак, — говорила Арьена. — Одна — настоящая поэтесса, а другая идеально воспитана.
У Арьены на маленьких столиках было много папоротников, которые блестели серебром на солнце, и много фотографий с автографами.