Шрифт:
Интервал:
Закладка:
То была культура погребального обряда, за которой, по Дюби, наступило «время соборов» (1130–1280) с поворотом к земной жизни. Именно для проповедования этики жизни понадобились амвоны и огромные внутренние пространства, вмещавшие жителей чуть ли не всего города или квартала. Вместе с ростом городов развернулось сооружение кафедральных соборов. С готикой церковное искусство училось «выражать радость»; формировалась «философия счастья». С конца XII в. memento vivere стало вытеснять в литературе memento mori: «древний настрой на отказ и бегство от мира в вечность сменился радостью жизни»[490].
Идя навстречу «радости жизни», оптимистической вере в человеческую способность улучшить земную жизнь, Церковь реабилитировала материальный труд. Из наказания Господня он превратился в инструмент спасения. Заодно материальное благополучие, преуспевание становились морально допустимыми и даже поощряемыми. Однако при спровоцированном экономическим подъемом росте неравенства и разрушении уравнительно-общинной социальности остро востребованной оказалась изначальная для Церкви апология бедности. На этой основе произошел новый триумф монашества, ярким выражением которого сделалось распространение влияния ордена цистерцианцев (см. гл. 1).
Возникший в 1098 г., он к середине XII в. располагал более 350 монастырями по всему Западу (во времена Людовика IХ возникло еще 200). Цистерцианцы составляли двор матери Людовика Бланки Кастильской, цистерцианский монастырь в Ройомоне стал любимым для короля. Духовный лидер цистерцианцев Бернард Клервоский (1091–1153), «одержимый рвением о Господе», выступил яростным обличителем «культуры соборов» – готических храмов с их «невероятной высотой» и «несоразмерной длиной», «чрезмерной просторностью» и «роскошным убранством» интерьера, с росписями, «вызывающими любопытство молящихся» и отвлекающих их внимание. «Церковь наполнена сиянием, а бедняки прозябают в совершенной нищете, – возмущался Св. Бернард, – камни храма покрыты украшениями, а его дети лишены одежды; любители искусств утоляют в храме любопытство, а нищие не находят, чем утолить голод»[491].
Цистерцианцы бежали «пагубы» городов, ища путь к спасению в «пустынях», обличали Париж как «новый Вавилон» и его школы, губящие молодые души. Св. Бернард специально в 1140 г. посетил столицу, чтобы отвратить студентов от учебы. Лекции преподавателей, внушал он учащимся – это «бесполезная завеса между душой и Христом»: «в лесах ты найдешь больше, чем в книгах; деревья и скалы научат тебя тому, чего не знает ни один учитель». Толковать же священные тексты – грех; нет ничего губительнее попыток объяснить то, во что следует верить[492].
Критика цистерцианцев в полной мере затрагивала верхушку клира, сам Папский престол, поскольку процесс обогащения едва ли не в первую очередь захватил Церковь. Реакцией на социальное неравенство, а заодно на пышность службы и распространение роскоши среди клира явился всплеск милленаристских движений, из которых Францию больше всего затронуло учение катаров, получивших здесь название альбигойцев (см. гл. 1).
Церковная традиция в резкой форме обличала катаров как манихейскую секту, живописуя ее учение не только как антицерковное, но и как антихристианское и даже асоциальное. Эта традиция удерживается во французской историографии, что заметно даже у такого критичного к клерикализму историка, как Дюби, и объясняется это во многом тем, что единственным источником по идеологии катаров во Франции оставались свидетельства тех, кто их преследовал. Оговорившись, что «до сих пор точно неизвестно, чем была катарская ересь», классик французской медиевистики ХХ в. тем не менее относил ее к примитивным, дохристианским верованиям[493].
«Ловушкой для глупцов», – назвал учение катаров Дюби в разговоре с Ле Руа Ладюри. Последний, ссылаясь на новейшие исследования, оспаривает мнение старшего коллеги: «Катары восстановили… традиции, идущие от первых евангельских христиан». Церковь представлялась им собранием самих верующих, на которых нисходит Святой дух, а не институтом или обособленной конгрегацией священников. Эволюция Церкви, становящейся «от мира сего» – крепостью, дворцом, средоточием роскоши или землевладельцем-феодалом (как раз в XII в. в районе движения началось изымание десятины), представлялась катарам отклонением от Священного Писания. Предвещая Реформацию, ересь катаров оказалась пробным шаром «внутрихристианского неортодоксального движения»[494].
Оказавшись под огнем сокрушительной критики, направленной на нее с разных сторон, Церковь в XIII в. перешла в решительное контрнаступление, получив мощную поддержку государства, которая, в конечном счете, и спасла ее. Впрочем, Церковь и сама была хорошо приспособлена к карательной функции. Уже с Х в. известен феномен «воинствующей Церкви», неоднократно воплощавшийся в образах закованных в латы епископов. Примерно в то же время отмечают рождение идеологемы Священной Войны. «Действуй смело и будь спокоен, проливая кровь врагов Христовых», – подбадривали священники рыцарей; павшим в бою Церковь сулила прямой доступ в рай.
Апофеозом идеологии воинствующей Церкви сделались Крестовые подходы как «дерзкий синтез священной войны и паломничества»[495]. Следующим этапом «священной войны» стала борьба с ересями внутри самого христианского мира.
Введение обязательности исповеди (XII в.) и прикрепление крестьян к приходской церкви[496] усиливали контроль клира над верующими. На епископов были возложены функции «антиеретического надзора». Институционализацией «священной войны» стало учреждение инквизиции, для эффективности которой папой в 1252 г. были санкционированы пытки. Наконец, в системе контроля за инакомыслием закреплялась роль учебных институций, где, по образному выражению Дюби, «закалялись религиозные догматы». Эти «кузницы богословия» подчинялись непосредственно Святому престолу[497].
Главным орудием репрессий стали вновь созданные нищенствующие ордена доминиканцев и францисканцев (во Франции последних называли кордельерами[498]). В начале XIII в. «братья», как называли членов нищенствующих орденов, стремительно опутали своей сетью страну. В отличие от традиционного монашества они сосредоточивались в крупных городах, живя подаянием. Другой их особенностью сделалась жажда знаний. В такой духовной среде и формировался будущий король-святой. У Людовика Святого и нищенствующих монахов были одни и те же цели и часто одни и те же методы – «употребление власти для проведения религиозно-нравственной реформы общества»[499], подчеркивает Ле Гофф.
Будучи сыном своего времени, «королем эпохи необратимого вторжения денежной экономики», Людовик IХ вместе с тем олицетворял сопротивление происходившим переменам. Замечая, что «некоторые благородные люди стыдятся» соблюдения обрядов в опасении, что «их назовут лицемерами», Людовик выработал особую линию поведения, основанную на личном примере ревностного молитвенного служения.
То был истовый «король молитвы», творивший ее «устами и мыслями», ранним утром и поздней ночью с бесчисленными коленопреклонениями и песнопениями. Посты, исповеди, причащение (6 раз в году), паломничества, бичевание и многообразные способы «умерщвления плоти». Использование власяницы, отказ от обуви при участии в ритуальных церемониях – во всем этом он доходил до мученичества, проповедником которого он стал после участия в первом для себя Крестовом походе. «Христианин должен гордиться всеми страданиями» по примеру Бога, «умершего за людские грехи