Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он потерял счет времени – то приходил в себя, то погружался в одурь, в красный клубящийся мрак, в котором неожиданно возникали окна и в окнах этих он видел знакомые лица жены и дочери, мертвый лик Лени Костина, еще чьи-то лица – этих людей он когда-то хорошо знал, но память утеряла их фамилии. Петраков машинально улыбался им; когда же увидел дочь, попытался даже протянуть к ней руку, но ответного движения не последовало, дочь смотрела мимо него, куда-то вдаль, и жена его не видела, и Леня Костин, в чьих глазах застыла немая тоска, тоже его не видел. Отчего эта тоска – понятно: Леня многого в этой жизни не познал – недолюбил, недорадовался, недопел, что было положено ему прожить – не прожил. Получилось, что Петраков доживает годы и за себя самого, и за него.
В темноте прошуршал легкий ветерок, шевельнул несколько веток и до Петракова донесся сильный запах бегонии – домашнего цветка, давно уже вросшего в подоконники многих квартир, где обитают пенсионеры и прочий дряхлый люд. Петраков завернул голову и увидел недалеко от себя хорошо различимые в темноте яркие алые лепестки – живучая бегония сумела за несколько часов пробиться сквозь землю, пустить росток, укрепиться и зацвести. Великая сила заложена в этом растении. Петраков улыбнулся.
Ноги опухли, в них возникла боль, но она пока была далекой, сбивалась в мелкие кучки – в одном месте очаг, в другом, в третьем, – накапливалась в костях, но до мышц еще не добралась. Петраков посмотрел на часы. Точки циферблата бледно мерцали в темноте. Шел второй час ночи.
Зацепившись пальцами за коренья куста, давшего ему приют, Петраков подтянулся, сделал рывок, подтаскивая тело к кореньям, потом зацепился за следующий узловатый выворотень, также подтянул к нему тело, – через несколько минут он выволок самого себя из глубины куста, немного отдышался. Сердце гулко колотилось в висках, в ушах звенело. Это от слабости, от неподвижности, от того, что чужая земля высосала из него силы. Но главное сейчас не это, главное – ноги. Лишь бы они не подвели. Пока они тянутся за телом неподвижными, грузными, ничего не чувствующими оковалухами, оставляя в мягком полугнилом настиле след, пока они сухие – хоть и оплыли кровью, но сухие, кровь не проникает сквозь заскорузлую корку – жить еще можно, но что будет, когда раны вскроются вновь, польется кровь, и от боли язык осклизлой пробкой всадится в глотку? Тогда будет плохо.
Потеря крови грозит дальнейшей слабостью, а слабость – это потеря сознания где-нибудь посередине пути, там, где не то, чтобы терять сознание, останавливаться даже нельзя. Петраков стиснул зубы, ощутил, как на подбородок выкатилась мелкая, очень горячая капелька крови, застряла в щетине.
Времени прошло совсем немного, всего ничего, а он уже зарос, стал неопрятным. Не хватало еще, чтобы обовшивел.
Вши всегда появляются, когда человек оказывается в беде, вылупляются будто бы из ничего, из грязи. Из воздуха, из пор, из кожи человеческой… Петраков покрутил головой протестующе, выкинул вперед локоть согнутой руки, уперся костяшкой в землю, сдвинул тело на полметра вперед, потом выкинул второй локоть, опять сдвинул тело. Минут двадцать он волок себя по земле, прислушиваясь к ночи, к птичьим вскрикам, к звериному рычанию, к шипению и клекоту, к пискам и вздохам – несмотря на все опасности ночь была все же для него менее опасной, чем день.
Днем он был бы словно голенький на ладони, иссеченный солнцем, распаренный, оглушенный и ослепленный светом, он был здесь чужой и, как всякий чужак, виден издали, а ночь – это ночь, она, ежели что, одеялом своим темным накроет, сделает невидимым.
Несколько раз Петраков натягивал на нос ночные очки, включал «освещение» – темнота разом отступала, делалась синевато-серой, жидкой, Петраков оглядывал пространство, стараясь засечь присутствие человека, но за бесконечными пальмовыми и сосновыми стволами, за кустами, украшенными шипами и ягодами, ничего не угадывалось, словно бы людей на этой земле и не было вовсе.
А вот звери, добродушные и не очень (одни – охотники, другие – дичь), бесшумные и не соблюдающие никакой маскировки, с топотом мнущие землю ногами, ловкие и неуклюжие, наделенные огромной силой, скалившие клыки и предпочитающие держать зубы «на завязке», обозначались часто. В двадцати метрах от Петракова промахнул даже крупный, хищный, похожий на волка зверь, просеку, по которой полз майор, он одолел по воздуху, бесшумно приземлился, развернулся и впился яростными глазами в человека.
Несколько секунд зверь рассматривал Петракова, словно бы прикидывал свои силы, потом, поняв, что человека он все-таки не одолеет, не по зубам добыча, понесся дальше.
Трижды рядом с Петраковым – в опасной близости, – оказывались ядовитые змеи, но видя беспомощность человека, отворачивали в сторону – змеи были умными существами. А уж что касается всякой бегающей, прыгающей, летающей, пищащей, крякающей, стрекочущей, гукающей, хохочущей, беззлобно шипящей мелюзги, то ее было больше, чем достаточно…
Петраков продолжал упрямо ползти. Локти он ободрал себе уже в кровь, но не обращал на это внимания. Вот когда рукава у него станут лохмотьями, он отрежет от куртки, от полы лоскут, располовинит его, потом обмотает лохмотом один локоть, затем другой…
В темноте на него спикировала крупная ночная птица, всадилась когтями в спину, в следующий миг закричала возмущенно, картаво, резко, – Петраков, выворачиваясь из-под ее тяжелого тела, ударил по теплому птичьему боку кулаком.
Хищница отлетела в сторону. На спине майора проступили пятна крови – птица своими острыми когтями пробила ткань куртки насквозь. Петраков, вывернув голову, сплюнул в сторону.
Слюна была тяжелой, клейкой, горячей, прилипла к нижней губе и клейкой ниткой потянулась вниз. Это было бессилие, нужно было немного отдохнуть. От осознания собственной беспомощности, – а таким беспомощным, слюнявым бывает всякий уставший человек, – хотелось заплакать, в горле скопилась соленая влага, виски обжало плотным обручем. Петраков не выдержал, застонал.
Заскорузшие повязки на ногах помягчели – значит, набухли кровью. По всем прикидкам он прополз не более четырех километров. Оставалось еще два раза по столько же. Петраков опустил голову на сухую травяную куртину, прижался к ней.
Несколько минут он лежал неподвижно, потом глянул на часы, зашевелился – пора было ползти дальше.
Он выкинул вперед руку, зацепился кровоточащим локтем за какой-то бугорок, подтянулся, потом выкинул вперед второй локоть, опять зацепился за земляную застружину, снова подтянулся. Птица вновь пронеслась над ним, возмущенно заклекотала, но на этот раз нападать не стала – метнулась в сторону, черной стрелой прочертив черное пространство, и исчезла.
Проводив ее взглядом, Петраков пополз дальше.
Он полз до самого утра, до той минуты, когда небо сделалось двухцветным: одна половина продолжала оставаться ночной, черной,