Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Неожиданно около куста вновь появился человек, темнокожий, с редкой синеватой щетиной, неровно приставшей к щекам, замер, пристально вглядываясь в листву. Петраков тоже замер, глядя сквозь листву на синещекого сорбоза.
Солдат раздвинул рукой ветки, снял с сучка большую яркую гусеницу и заорал неожиданно счастливо, горласто. Потом ногтями отщипнул у гусеницы голову (вместе с головой из тела вылезли длинные, свитые в жгут жирные кишочки) и, довольно покивав, отправил гусеницу в рот. Вновь горласто, победно закричал, подхватил под ремень автомат, который держал в руке, будто клюку и побежал догонять своих.
Петраков почувствовал, что лоб у него стал мокрым, пот, едкий, горький, натек в глазницы и начал есть глаза. Медленным, едва приметным движением, чтобы его нельзя было засечь со стороны, майор поднес руку к глазам, вытер их. Потом вспомнил, что в кармане куртки у него лежит неяркий, защитного полевого цвета платок, который не бросается в глаза, также медленно, заторможенно забрался в карман.
Через полтора часа в этом лесу уже не будет ни одного солдата – прочесывающей цепью они уйдут к границе и, если ничего не обнаружат, вернутся в казармы.
Последними, отстав от первого, самого ходкого отделения минут на двадцать, протрусили двое связистов. Один, пыхтя, брызгаясь потом, тащил на спине тяжелую полевую рацию старого образца, второй, также усердно, пыхтя, плюясь на ходу слюной, – запасные батареи и два автомата – свой и напарника.
Недалеко от куста, в котором лежал Петраков, связисты присели на корточки, передохнули несколько секунд, затем, оплевав пространство вокруг себя густой желтоватой слюной, дружно поднялись и исчезли.
В лесу сделалось тихо. Даже птиц, и тех не было слышно, они словно бы унеслись вместе с солдатами, а те, что остались, молчали, прослушивали пространство – нет ли чего в нем опасного?
Солнце продолжало высоко висеть в небе, оно тут старалось держаться в выси, в зените до последнего, до изнеможения, а потом стремительно, в считанные минуты, сваливалось вниз и исчезало за обрезом земли. Наступала ночь – гнетущая, тяжелая, черная, горячая.
Ночь – это время Петракова, в таком состоянии он только ночью и может двигаться. С собою он взял специальные ночные очки – в толстой оправе, грузные, на носу они сидели плохо, но вязкая черная мгла в этих очках делалась зыбкой, дрожащей, обретала холодный синеватый цвет.
Много в этой мгле не увидишь, но засечь глазастую толстощекую морду какого-нибудь бодрствующего сорбоза можно, а больше, кстати, и не нужно.
По мере того, как начали оживать птицы, Петраков понял: в захламленном лесу этом становится все меньше и меньше людей. Майор приподнял голову и тут же опустил ее – боль проколола шею, похоже, он неудачно потянул мышцу, – увидел рядом со своим лицом двух зубастых, сильных, готовых сцепиться друг с другом муравьев, грозно сжимающих и разжимающих свои клешнявки. Петраков прикрыл глаза и, шевельнув губами, дунул – мусор, находившийся рядом с муравьями, поднялся в воздух, сами же муравьи не сдвинулись с места ни на миллиметр. Петраков невольно улыбнулся: могучие ребята.
Над макушками пальм пронесся ветер, поднял в воздух несколько пичуг, закидал кусты щепками и неряшливыми ошмотьями коры, похожими на оборванные лохматые мочалки, заставил землю встревожено загудеть и стих. Муравьи продолжали сверлить друг дружку бусинками глаз и угрожающе шевелить челюстями.
Один муравей был черный, будто вымазанный сапожной ваксой, второй – коричневый, в слабую светящуюся рыжину. Рыжие и черные муравьи – извечные враги, воюют, наверное, столько же, сколько и существуют на белом свете. А существа они – древние, не чета человеку. Петраков вновь дунул. Опять поднялся сор, в глаза попала пыль, но муравьи продолжали оставаться на месте.
Майор смежил веки. У всякого человека обязательно наступает момент, когда кажется – сил уже не осталось ни на что: ни на то, чтобы двигаться, дышать, с кем-то ругаться, ни на то, чтобы удержать душу в дырявой оболочке, именуемой телом, и тогда, чтобы итог не был печальным, надо сгребать себя в кучку, сжиматься в комок, подобно спортсмену перед боем, перед броском на стену, как это сделал, например красноармеец Александр Матросов перед тем, как швырнуть самого себя на амбразуру…
А ведь Матросов сделал то самое, что никогда не сделают ни немец, ни француз, ни англичанин. Такое у них просто не укладывается в голове. На самопожертвование способны только азиаты, люди с неразвитой внутренней культурой, – такие высказывания Петраков слышал много раз.
Он прижался ухом к земле – показалось, что неподалеку вновь раздались шаги, под резиновыми каблуками захрустели ветки, замер, пытаясь понять, что происходит в округе, различить эти шаги, но нет – не различить их, земля покрыта мягким слоем палой листвы, пальмовых стеблей, шелухи и волоса, слетевших со стволов – ничего не слышно.
Лес, похоже, сделался пустым. Впрочем, вполне возможно, где-нибудь на окраине его, на опушке оставлена засада – так, на всякий случай… Засады Петраков не боялся, у него на это дело выработался нюх, он угадывал засады, даже когда враги сидели за толщей камней, прятались в подземных кяризах – глубоких афганских колодцах… Угадает и здесь. Если, конечно, не потеряет сознания.
«Клиенты» свое, надо полагать, взяли – они уже находятся дома, на своей территории, пьют водку и лапают своих коллег по ведомству, прибывших их встречать, естественно, прямо в пограничную дырку…
Петраков открыл глаза. Муравьев не было. Неужто их кто-то все-таки отсюда сдул? Или они, презрев извечную вражду, обнялись и пошлепали куда-нибудь выпить сока хмельной травы? В свою муравьино-тараканью таверну? Все может быть. Петраков зашевелился, сдержал стон, едва не вымахнувший наружу.
В лесу продолжали пробуждаться, – словно бы после сна, – птицы. Пели они громко, не боясь никого, ни к кому не прислушиваясь. Это показатель того, что люди из леса ушли.
Майор посмотрел на часы: не так много времени и отстучало, хотя казалось, что много – тянется время еле-еле, черепашьими шажками… Петраков недовольно вздохнул, стер со щеки сор. Попробовал пошевелить одной ногой, потом другой – не подчинялись. Но и боли особой тоже пока не было: промедол продолжал действовать. Вот когда действие его закончится – будет плохо. Петраков пошарил в куртке, нащупал там еще два шприц-тюбика. Это была его последняя надежда.
Повязки на ногах набухли кровью, почернели. Петраков перевернулся на другой бок, левый, правый он отлежал, бок онемел, подплыл потом и едва не вспух, – и вновь затих.
Пока надо было лежать,