Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Если мы выкинем «Ершова» и вставим в эфир детей, то в итоге потеряем солидную часть прибыли… — вздохнула Макухина. — Но через месяц министерство опять отыщет какое-нибудь нарушение!
— Значит, лучше отдать… — с сервильным вздохом резюмировал Шумский.
— Им палец дай — так они всю руку по локоть отгрызут, — проворчал Главный. Голос его отливал палаческим металлом. — Ладно, я подумаю…
В кабинете загремели отодвигаемые стулья — совещание закончилось. Секретарша Цыбалина, настороженно скосив глаза на дверь, еще быстрее затарахтела по клавиатуре компьютера, как будто хотела обогнать саму себя.
Выходившие из кабинета люди, верхушка канала, ее отборное ядро, белая кость, голубая кровь, на сей раз выглядели уныло.
— Главный не в духе, — безадресно заметил кто-то из выходивших.
— Угу, будешь тут в духе, когда тебя как липку обдирают, — возразил ему приятель. — К тому же, знаешь… — С оглядкой на дверь, опасливо. — Его сынок, говорят, опять после передоза… Чуть не скапутился… Дело тухлое… Ему и так не сладко, а тут еще неприятности с министерством…
Настя с бьющимся сердцем поднялась с кресла.
Главному сейчас не до нее… Ей лучше не соваться. И потом, что она может сказать в свое оправдание? Все построенные в уме, добросовестно отобранные, отцеженные фразы сводились к сакраментальному: не виноватая я! Этого было мало…
Но что с Вадимом? Жив ли он? Что, если спросить о нем у его отца?
Тот в ответ обязательно поинтересуется, какого черта она спрашивает, догадается, что между ней и его сыном что-то было — выведет это из ее же бурного отрицания, — решит, что она из той же серии, из той же оперы, из той же тусовки, что и Вадим, и тогда… Тогда…
Нет, не годится.
Углядев в толпе выходивших Шумского, Настя с трудом отлепилась от стены.
— Захар Иванович! — выдавила изо рта непроталки-ваемые, вязкие как гудрон слова. — Мне нужно с вами поговорить…
Какое насилие она над собой совершала в тот момент, лебезя перед этим лысым колобком с испуганной испариной на лбу! И это она, которая никого и никогда не просила о снисхождении, не навязывала себя, не проталкивала, — никому и никогда! — а все получала заслуженно, по праву, по праву рождения, по праву воспитания, по праву красоты и, самое главное, по праву таланта, очевидного для всех и каждого дарования!
Шумский нехотя повернул к ней заржавелую, в багровых наплывах шею:
— А, это ты… — На его лице проступила блеклая, выжженная страхом пустота.
— Меня уволили, — выдавила девушка первую часть заготовленной фразы.
— А, ну, поздравляю… — невнимательно отозвался Шумский. — Едешь домой, да? Ну, предавай маме привет…
— Передам, — пообещала Настя.
И, все еще храня на лице пронзительную улыбку, постепенно вырождавшуюся в трагический оскал, стремительно зашагала прочь. К сожалению, она не могла заплакать — слишком много людей было вокруг нее. Слишком много.
В самолете ее конечно же узнали, несмотря на черные очки и явное желание остаться неузнанной. Сначала стюардесса обронила с особым нажимом: «Рада приветствовать вас…» (это прозвучало как признание), а потом кто-то в салоне узнающе ойкнул «Это она!», явно запамятовав фамилию и имя, выцедив из мусора памяти лишь ее лицо. А потом сосед, какой-то мелкий предприниматель, еженедельно мотавшийся по делам в Москву, прилип к ней с дурацкими расспросами.
После серии дешевых комплиментов этот простофиля попытался назначить ей свидание — но от встречи Настя категорически отказалась, демонстративно любуясь обручальным кольцом кавалера, которое тот не успел припрятать. И добавила с ехидной усмешкой, что святость брачных уз для нее нерушима, после чего мужчина посмотрел на свою руку с такой решительной'неиавис-тью, как будто хотел отрубить проштрафившийся палец вместе с обручальной меткой.
Это узнавание, откровенно говоря, было нестерпимым. А в мозгу свербел, перекашивая на одну сторону напускную улыбку, привязчивый рефрен: ведь еще никто не знает о ее провале! Что будет, когда весть о ее изгнании из «Останкина» обойдет весь город? Знакомые станут тыкать в нее пальцами, враги, наружно сочувствуя, внутренне будут аплодировать ее позору.
В воображении она прокручивала оскорбительный для себя разговор:
— Плотникова утверждает, будто она в отпуске…
— Какой отпуск?.. Ее выгнали за непрофессионализм! Это же очевидно, ведь все видели, как она беспомощно блеяла на экране…
— Да, какие-то слюни про беременную кенгуриху в зоопарке… Да, в Москве таких не держат!
— Интересно, чем она теперь займется?
— Известно чем… Мамочка небось припасла ей местечко… Подарит пару дипломчиков на собственной лепки конкурсах, чтобы девочка поскорей утешилась. Или выдаст замуж за хорошего человека…
— Ну, опять эта фифа станет каждый вечер по ящику фигурять… Всегда ее терпеть не могла!
И Поречная будет наружно сочувствовать, в утешение приводя свой поучительный пример: вот смогла же она выжить без ТВ, выкарабкалась, и даже неплохо себя чувствует, подвизаясь в местной рекламной конторке, и с Настей будет все так же, и даже лучше, — потому что у нее мама… И Илья Курицын станет тайно торжествовать над поражением бывшей жены, уже вторым серьезным поражением в ее жизни, если первым считать ту американскую историю, воспримет этот провал как компенсацию, как знак тайной справедливости судьбы, всем сестрам по серьгам, а на воре шапка… И Борчин, сочувственно улыбаясь, начнет за спиной подхихикивать в кулак, а в лицо примется рубить правду-матку с тайным подтекстом, с микроскопическим, но болючим уколом, с язвинкой, с червоточинкой… Многие примутся жалеть ее — подруги по институту, по музучилищу, школьные приятели, но чем громче зазвучит хор соболезнований, тем невыносимей он будет для Насти. Лучше уж сразу уйти вслед за Бесом на тот свет. Вдогонку за ним.
Да. Слиться с ним в одно целое где-то там, — вернее, где-то здесь, потому что все это думалось на высоте десяти тысяч метров, в самолете, под пронзительно ясным небом, раскинувшим вправо и влево свои необозримые крыла, напротив солнца, обрамленного выцветшим ореолом игольчатых лучей — слиться в музыкальной фразе, в одном аккорде, сплетясь звуками, как пальцами, и полететь рука об руку — все выше, выше, выше, все дальше от земли, с ее свинцовым, вымотавшим душу притяжением, в невесомость бестелесности, в прямой эфир…
Оказывается, можно пережить и фальшивое соболезнование, и искреннее сочувствие. Все это одолимо, если водрузить на лицо маску, похожую на пиратский. флаг с его бандитским угрожающим оскалом. Если к телефону не подходить, дверь не открывать, на улицу не выползать, ни с кем не встречаться, а только днями напролет листать географический атлас в поисках города, готового принять беглянку, но не находить его, и снова искать, и снова не