Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эк я хватил! Честно говоря, шансы были не такие и мизерные. Я пытаюсь представить его — вот он сидит в кресле, голова слегка наклонена, безукоризненный костюм, белоснежные манжеты, холеные руки. Так вот какими руками делается история?
Он поднимает на меня глаза.
— История делается не руками, молодой человек, а головой.
Глаза у него темные и глубоко посаженные, пристальные. Когда он смотрит в лицо, делается неуютно, точно слепит тебя луч прожектора, хочется отвести взгляд или прикрыться от света ладонью. Но я не отвожу взгляд.
— Головой? Или головами, брошенными под нож?
— Так о чем вы хотели поговорить со мной?
Некоторое время я думаю, машинально ступая по растрескавшемуся бетону. О чем бы я хотел поговорить? О многом: о жизни и смерти, об упрямстве, удаче, о воле богов. Я вижу ясно, словно это происходит сейчас и на самом деле, как из затененного высокими кронами зеленого подлеска с криком и гиканьем выскакивают одна за другой загорелые десятилетние девчонки и россыпью мчатся наперегонки к реке. Маленьким табуном. Плеск, визг, брызги стеной.
— Дано ли людям вмешиваться в промысел богов?
Харниш улыбается, откровенно рассматривая меня.
Я сказал это вслух? Ну, конечно. Доктор Харниш кивает:
— Вы еще очень молоды и не знаете, что ничто не делается без воли богов. Даже Прометей, похитив огонь с неба, действовал по их воле.
— Но ведь он был из-за этого наказан!
Харниш снова улыбается.
— Его наказали, чтобы снять с себя ответственность за будущие, как бы это сказать… неподконтрольные побочные эффекты.
— Какие именно?
Харниш наклоняет голову.
— «Огонь — это ведь не только тепло и свет, но и неуправляемые ядерные реакции, лучевая болезнь, лейкоз, иссохшие руки, что стараются защитить глаза от невероятно яркой вспышки на горизонте». Я правильно процитировал?
Некоторое время я ошарашенно молчу.
— Но ведь это нечестно — наказывать исполнителя собственной воли!
— Честно, нечестно — это суть, человеческие понятия. Боги стоят выше условностей.
— Но, приковав его к скале, они показали, что не лишены маленьких слабостей, что им небезразлично мнение людей.
— Мне кажется, это не так.
Я жду продолжения, но Харниш замолкает. Тогда я пытаюсь выдвинуть еще один аргумент:
— По-моему, лишая их маленьких слабостей, вы тем самым лишаете их части свободы воли.
Теперь Харниш вообще не отвечает. Я пытаюсь поймать его взгляд, но он задумчиво рассматривает кончики ногтей, не обращая на меня никакого внимания.
— Вы слышите меня, доктор Харниш?
Он кивает.
— Любые изменения несут потенциальную угрозу, — наконец говорит он, поднимая взгляд, — потому что они нарушают установившееся равновесие в мире. Но без этого невозможно, никто не может остановить изменения, ибо это часть воли богов. И поэтому все эти богоборцы, ниспровергатели истин, основатели новых религий — все они действуют по их воле. Боги лишь следят за тем, чтобы равновесие сильно не пошатнулось, чтобы мир не перевернулся вверх дном.
— Зачем?
— По-моему, это ясно. Потому что мир — это они и есть или часть их.
Становится заметно жарко. Растрескавшийся бетон под ногами успел высохнуть. Я честно пытаюсь представить то, что сказал Харниш, но это выходит за рамки моего воображения. Вместо этого я почему-то представляю отца, молодого, мне пять лет, Оли нет и в помине. Отец ставит меня в боксерскую стойку перед собой и говорит: «Бори меня». Он именно так и говорит, не «дерись», не «нападай», а «бори». Это выше моего детского понимания. Отец в два раза выше меня и в три раза тяжелее. Но его снисхождение к моим силенкам кажется мне обидным и унизительным. Оскорбительным. И я нападаю. И когда мои кулачки пробивают его защиту (скорее, полузащиту), отец начинает смеяться, он доволен. И я не понимаю, почему. Я рассержен, взъерошен, а отец смеется.
Харниш больше ничего не добавляет к сказанному и не прерывает моих размышлений. На меня он не смотрит. Кожа на лбу собрана в складки, между бровей — двойная морщина.
— А как же вы, доктор? — спрашиваю я. — Где ваши питомицы?
— И я тоже, — отвечает он не совсем понятно, в унисон своим мыслям. — Есть открытия, которые опережают время.
— Вы ведь, кажется, хотели улучшить мир? — (Харниш молчит.) — Как и Прометей, — добавляю я про себя.
— Откуда вы знаете, — грустно улыбается Харниш, — какие мотивы мной двигали? Да и им тоже. Возможно, жажда славы и почестей?
— Не верю! Не верю, доктор Харниш. У людей вашего масштаба может быть только один мотив — иллюзия того, что они вершат судьбы мира!
— Не надо кричать, я прекрасно слышу. Так уж и иллюзия?
— Что вам под силу богоравные задачи.
— Мне кажется, вы склонны к излишнему пафосу. Это от молодости. С годами это пройдет.
— Но вам ведь удалось создать их? Воплотить свою мечту?
— Удалось.
— И что вы…
— Что я почувствовал при этом?
— Да.
Харниш задумался.
— Что?.. Что, пожалуй… уже никогда не поставлю я перед собой такую грандиозную задачу, никогда уже не придут мне в голову такие же гениальные мысли, которые позволили вызвать из небытия этих детей. То, что я сделал, невозможно было сделать, опираясь на современную теорию наследственности. Невозможно было сделать, оставаясь в рамках старых добрых академических принципов и толчеи идей. Там не на что было опереться. И я рискнул опереться на то, что хрестоматийная эмбриология высмеивает как метабиологию и шарлатанство. Опереться… на пустоту. На параэмбриологию. И, — Харниш прочистил горло, — и у меня получилось. Такое переворачивает мировоззрение. Ощущение это невозможно передать. Чувство того, что под тобой глубины, у которых нет дна. Это пугает.
Все это изложено ровным голосом, без малейшей театральности и претензии на пафос, которым, как известно, так грешит молодость. Харниш снова замолкает. Мы продолжаем подниматься по бетонному шоссе. Изредка налетает влажный душный ветер, шумит в кронах. Жарко.
— А что случилось потом?
Харниш поднимает глаза, но смотрит он, скорее, сквозь меня. Взгляд его словно расфокусировался, утратив пронзительную настойчивость берегового пограничного прожектора.
— Вы слышите, доктор Харниш?
— Слышу, — отвечает он, — А вы?
— Что? — не понял я.
— Сирена.
С верхушек деревьев с треском и хлопаньем срывается разномастная горластая стая встревоженных птиц и начинает кружиться над кронами. Алексей останавливается и говорит: