Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Зачем?
Глупая она. Не понимает.
— Куда же вы их тратили?
— На слежку.
Мы скрестили взгляды. Знала бы она, сколько нынче стоят услуги профессионалов…
— Зачем? — спросила она.
Как ей ответить?
Я хотела разрушить Ковригину жизнь, уничтожить, стереть с лица земли. Всеми фибрами души хотела. Это стало моей целью, смыслом жизни. Моей путеводной звездой, эйфорией, нервом.
— У меня ничего не осталось. Ни детей, ни любви, ни будущего. Только жажда мести.
— Вы могли усыновить ребенка, — она пожала плечами.
Ее голос звучал ровно и спокойно, как будто усыновление — это будничное действие, сродни покупке микроволновки. Эмоции колыхнулись глухой волной. Как она смеет надо мной смеяться? Каждый клерк, с которым мне пришлось общаться на эту тему, категорично заявлял: женщина без мужа и без работы взять приемного ребенка не может. К тому времени у меня уже не было слез, я воспринимала информацию спокойно. Как сухие факты. Черное, белое. Серого не дано.
— Не думали над этим?
Она говорила все так же тихо и ровно. Я пыталась отыскать в ее тоне издевку, но не находила. Вероятно, она ничего обо мне не знала. Вадим, соответственно, ничего не рассказывал.
Впервые в жизни, в этой жизни, мне захотелось говорить. Говорить, говорить, говорить — чтоб освободиться. Комок прошлых обид мертвым грузом лежал в моем сердце, превратившись за истекший период в гниющую массу, отравляющую существование.
Я ходила к психологу. Не раз. И не к одному. Я говорила, они слушали. Прописывали какие-то микстуры и советовали избавиться от затвердевшей злости, превращающей мое сердце в камень. Всегда одно и то же. Я вставала и уходила. О чем они говорят? Пустой психологический треп. Как от нее избавиться? Они шутят? Как избавиться от крови в венах, например? То же самое.
Больше я ни с кем свои чувства не обсуждала. Это стало правилом.
И вот эта женщина. Эта глупая рыжеволосая танцовщица пытается мне советовать то, что я прошла еще десять лет назад? Сказать ей, что она идиотка?
Я откинулась в кресле и закрыла глаза. Оно стояло у окна, мое любимое кресло. Мое место, мой главный офис. Я продумывала в нем свои ходы. Как шахматист, разыгрывала партии, где люди были пешками в моей игре. Только здесь, у стеклянной перегородки, отделяющей меня от внешнего мира, я чувствовала себя в безопасности. Я могла часами смотреть на людей там, внизу, вечно спешащих куда-то, и пребывать в состоянии покоя. Весь остальной мир с его звуками, запахами и эмоциями был для меня чужим. Незнакомым, враждебным. Каждый выход из дома, из моей крепости в этот мир заставлял надевать маску и действовать по его правилам. Никто не знает, как тяжело давался мне каждый визит к Ковригину в офис. Сколько бессонных ночей я проводила, продумывая каждый жест, движение, взгляд и даже тон разговора. Прежде чем осуществить его в реальности.
И сейчас, сидя в кресле, как в самой высокой башне, я впервые почувствовала, что это место не так уж неприступно и безопасно, как я привыкла верить.
Что-то невнятное и давно забытое тряхнуло изнутри. Я злилась на мадам Ковригину, но тревожила меня не злость. К этому чувству я давно привыкла, и первые раскаты могла предчувствовать еще до того, как прогремит настоящая гроза.
Я превосходно разбиралась в ненависти.
Я знала месть и чувствовала ее запах.
Я знала, как ко мне приходит то или иное чувство.
У каждого из них был свой ритуал, свои предпосылки и вкусовые ощущения.
Месть, например, оставляла терпкий след на языке. Ненависть сдавливала горло и горчила в области желчного. Злость разворачивала крылья быстро, как раскрывается парашют у примерного десантника, и заполняла собой все внутренности — от желудка до полости рта.
Но сейчас симптомы не были похожи ни на одно из знакомых мне чувств. Я прислушивалась к внутренним изменениям и не знала, как на них реагировать. В этой комнате все мне было знакомо. Я живу здесь много лет, испугать меня новыми эмоциями просто невозможно. Я сидела в своем любимом кресле с закрытыми глазами и понимала, что эта женщина меня сейчас рассматривает. Изучает. И возможно, задает себе тот самый вопрос: за что ее полюбил Вадим?
— Ему было бы сейчас четырнадцать.
Я первая нарушила молчание. Все так же, с закрытыми глазами, я сидела в кресле, а язык отчего-то вышел из-под контроля и стал разговорчивым. Я прикусила его сильно, до крови. Но вылетевшие слова не вернуть. Она их услышала. Я тоже.
— Кому?
Ее голос был похож на шепот. Вкрадчивый, волнующий.
— Моему сыну.
Я глубоко вздохнула и сжала челюсть. Все, больше ни звука.
Но обещания, данные самой себе, — это пустышка. Можно триста раз выдержать и на триста первый проколоться.
В этот вечер я усвоила новый урок.
Я оказалась женщиной.
Женщиной, способной говорить и имеющей жгучую потребность в освобождении.
— Я пела ему колыбельную, когда он сильно толкался и не давал мне спать.
Мой голос дрогнул, и я вновь ощутила прилив давно забытых чувств. Как во сне, как в полном бреду, утомившаяся от одиночества, как победитель в нескончаемо долгой войне, я чувствовала себя смертельно уставшей. Испепеляющим чувством жалости из моих уст полились слова песни, которую я придумала сама. Для своего нерожденного малыша.
Когда колыбельная кончилась, я открыла глаза.
Женщина, сидящая напротив, плакала.
Я не умела жалеть. И ее мне было не жалко.
Мой малыш, мой ребенок, которого я так безумно ждала, был убит своим отцом. Нагло, жестко, беспощадно. Как мне объяснить этой женщине, которая сейчас умывается слезами, что я чувствовала тогда? И что я чувствую теперь. И почему я ненавижу Ковригина.
— У меня был плохой диагноз — задержка внутриутробного развития. Но я в него не верила.
Я опять разговорилась, и эта тенденция мне совсем не нравилась.
— Я плохо питалась и совсем не пила прописанные витамины, но это не могло стать причиной. Я не верила участковому врачу, но других вариантов тогда не было. О чистых клиниках и вежливых докторах мы смотрели фильмы, и мне в те времена эта роскошь была недоступна. Я знала, что самым лучшим лекарством от любых бед является любовь.
Лихие девяностые уводили мужа все дальше из семьи, и мне оставалось только верить в то, что скоро этот беспредел закончится. Мой малыш родится в счастливой семье и в свободной стране. Самое главное, что я ему могу дать, — моя любовь. А ее, как и терпения, в моих недрах было предостаточно.
Когда я узнала, что ношу под сердцем ребенка, моей радости не было предела. Я ждала подходящего момента, чтоб сказать об этом мужу. Но момент не наступал. Все было не то. Не празднично, не романтично. Поздние возвращения, противный запах перегара, мигом заполнявший комнату, не располагали к подобным признаниям.