Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Седовласый неторопливо завернул за угол, прошел по узкому безлюдному переулку. Шаги сзади его не насторожили, он чувствовал себя уверенно и комфортно. Да и кого бояться? В провинциальном городишке он был как дома.
А потому, когда его рука вдруг оказалась болезненно вывернутой к лопатке, а щека немилосердно прижата к стене, мужчина искренне поразился.
– Боюсь, Казимир, если бы я прислал тебе приглашение, ты бы не ответил, – вкрадчивым шепотком сказали ему на ухо, – А мне так хотелось поговорить по душам…
– Оболонский…, – от досады и злости пойманный мужчина скорее прошипел по-змеиному, чем проговорил, – Я тебя прикончу, как собаку.
– Становись в очередь. Итак, приятель, о чем вы там с бургомистром… балакали?
– А то что? Убьешь, что ли? – седовласый был тертым калачом, его на испуг просто так не возьмешь. Породу людей, к которым относился Оболонский, он знал: умные, но честные и благородные дураки. Насилия не любят, даже если и разглагольствуют о нем, на деле редко к нему прибегают. Предпочитают дело закончить миром.
– Хочешь убедиться? – удивленно прошептал Оболонский, – Убью и не дрогну. Никто даже и не узнает.
От неожиданной боли в левый бок Казимир вскрикнул, попытался вывернуться и ударить ногой назад. Константин еще сильнее зажал руку под лопаткой и провел окровавленным лезвием перед носом плененного.
Седовласый поверил. И пусть укол ножом был легким, предупреждающим, сталь в голосе и в руке, что прижимала его к стене, лучше всяких слов убеждали в серьезности намерений Оболонского.
– Ладно. Что ты хочешь знать?
– О чем письмо, которое ты передал бургомистру?
– О том, как ты со своей бандой убил архивариуса и двух людей Меньковича. А потом вырезал семью на хуторе…, – Казимир не смог удержаться от торжества, – О том, что твои бумаги поддельные, да и сам ты не тот, за кого себя выдаешь. Менькович, конечно, и сам бы справился с бандитами, но это, мол, дело властей, и ему негоже вмешиваться… Опять же слава и почести тому, кто изловит такую жестокую банду разбойников, ему не нужна, а вот Сигизмунду Рубчику – в самый раз…
– Что делает Мартин Гура в доме Меньковича? – неожиданно перебил его Оболонский.
– Кто? – опешил седовласый.
– Гура, тауматург. Маг.
– А, этот полоумный старик? Кто ж его знает, что он делает. То сидит себе в башне, то по болотам скачет.
– Был бы не нужен, Менькович не держал бы при себе, – Оболонский чуть поднажал на спину, – Зачем он нужен?
– Не знаю, зачем, правда, не знаю, – сдавленно заверещал Казимир, – Он только с Тадеушем и общается, только его и слушается. То нетопырей ему лови, то свежую волчью печень подавай… Никому не охота с ним связываться. Полоумный.
От резкого запаха из неожиданно подсунутой раскрытой склянки Казимир закашлялся, а потом бескостно свалился на мостовую. Когда же очнулся, то обнаружил себя в чьем-то подвале запертым, связанным и с кляпом во рту. И еще он понял, что ему очень повезет, если хозяева спустятся сюда сегодня, а не через несколько дней. Хорошо, хоть жив, скривился плененный и опять-таки подумал о том, что не ошибся в оценке Оболонского – умный, но честный дурак, не любящий насилия. А ведь зря не убил. Ох, как зря. Ему это еще аукнется…
Горы и горы гроссбухов, книг, стопок пожелтевших бумажных листков, кое-как стянутых бечевками и возвышающихся греческими колоннами в человеческий рост, или просто сваленные в беспорядочную кучу бумаги – таков был архив города Звятовска и всего Звятовского повета. Оболонский беспардонно сорвал замок с хлипких дверей и устроился там на ночь. Не спать. Работать.
Первые пару часов он просто разбирался в том, как и в каком порядке сложены бумаги. За видимым беспорядком скрывалась система, сложная, но удобная для пользования одного-единственного человека, вот только понять ее другому человеку, непосвященному и со стороны, было весьма непросто. Советник бродил от стопки к стопке, приподнимая обдающие пыльным облаком связки бумаг, желтых, ломких, с выцветшими бурыми чернилами, наспех пробегая глазами заковыристый текст и откладывая его в сторону. Духота, умноженная на тепло лампы, наглухо закрытые ставни (чтобы свет не просачивался на улицу) и стойко зависшую между полом и потолком пыль, заставила его раздеться, расстегнуть верхние пуговицы сорочки и закатать рукава. И все равно пот стекал по лицу, прокладывая дорожки от висков к шее. Руки быстро почернели от десятилетиями собираемой и спрессованной бумажной грязи, волосы прилипли ко лбу, лицо жгло от смеси пота и едкой пыли. Нестерпимо хотелось умыться.
Константин лихорадочно рылся в бумагах, перебрасывая связки с места на место и превращая и так беспорядочное нагромождение бумаг в сущий хаос, пока не нашел то, что искал. Он впился глазами в буквы, знаки, гербы и подписи…
На восходе солнца он проснулся. На лбу остался оттиск печатки и полосы – он уснул, сидя за столом и положив голову на скрещенные руки. Лампа догорела, но из распахнутого на рассвете окна внутрь заползал новый день, ведя за собой легкую прохладу и утреннюю свежесть.
Толком выспаться Оболонский не успел, в лучшем случае успев урвать для сна пару часов. Но не жалел об этом. День предстоял долгий и трудный, на отдых времени не было.
На рассвете, когда поиски, казалось, были завершены, Константин нашел припрятанную архивариусом Алоизием, фамилию которого узнать он так и не удосужился, тонкую папку. Найденное с лихвой окупило его ночные старания. В них оказалась копия тех бумаг, ради которых старика в конце концов убили, и письмо, в котором он объяснял, почему передает эти бумаги Меньковичу. Письмо было без адресата, а почему так тщательно спрятано – неизвестно.
Освежившись у цирюльника и прикупив свежего хлеба, Оболонский спешил покинуть город – задерживаться в Звятовске он никак не мог: люди бургомистра вот-вот отправятся в Заполье, чтобы арестовать отряд Германа. Да и его самого, если уж на то пошло. Утро было ясным и жарким, как и любое другое утро последних трех недель. Разве что тоскливее были взоры, бросаемые на нещадное горячее солнце, немилосердное даже поутру, да на высокое небо без единой спасительной тучки. Жара, проклятущая жара, когда же она кончится?
Из-за жары горожане (кроме тех, конечно же, кого нужда заставляла работать невзирая на погоду) на улицах Звятовска появлялись либо ранним утром, либо вечером. И только тогда город на время становился похожим сам на себя. По узким мощеным тротуарам под широкими кружевными зонтиками прогуливались барышни в легких светлых платьях и шляпках, похожих на фруктовую корзину; по делам спешили чиновники, прохаживались галантные кавалеры, с прицелом посматривая на молодых девиц и их мамаш, тихо ругались приказчики, правя гружеными товаром телегами, зазывали лавочники и крикливые торговки, предлагая свежую выпечку… Ничего похожего на то унылое затишье, что встретило Оболонского в его первый приезд. Утро было, правда, куда пустыннее вечера – редкие барышни вставали так рано.
Константин рассеянно скользнул взглядом по сторонам… и замер. Отчетливое ощущение пристального взгляда в спину заставило его остановиться и обернуться. У противоположного дома, совсем недалеко, стояли две девушки. Одной из них была Ванда, кокетливо строившая глазки и энергично обмахивавшаяся веером. Рядом стояла не менее внушительная темноволосая особа средних лет, платье которой казалось еще пышнее из-за немыслимого количества рюшей и оборок. Но взгляд… Удививший Оболонского взгляд исходил не от них. От кого же? Маг оглянулся. Мимо прогромыхала на камнях мостовой открытая коляска, юная цветочница выбирала несвежие цветы для потрепанного кавалера, двое приказчиков спорили поодаль…