Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несколько лет назад Кинг взялся обучать нас самозащите. Возможно, он уже тогда предвидел, что за нами явятся мужчины. Возможно, он знал куда больше, нежели нам выкладывал. Я всегда считала своего любимого отца человеком всеведущим. Как будто что-то раскрыло перед ним глубочайшие тайны мира; как будто все то, что мы видели и знали, являлось лишь панцирем, под которым таилось истинное и неизведанное сердце мироздания, недоступное обычным людям.
– Мне очень трудно вас этому учить, – признался Кинг, когда мы стояли перед ним в танцевальном зале, и у каждой перед ногами лежал небольшой нож. Отцовский подарок. – Я предполагал привлечь к этому вашу маму. Но в конце концов решил, что это было бы как-то неуместно.
Матери тогда рядом не было. Она оставалась где-то наверху, над нашими головами, принимая вечернюю ванну со специальными маслами. Со смягчающей кожу маской из молока и соли. Она обо всем этом уже знала.
– Может настать такое время, когда граница уже нам не поможет, когда отравленный воздух донесется до нас через моря, – продолжал он. – Может так случиться, что у вас вдруг пойдет кровь изо рта или из глаз. Может настать такая пора, когда нас здесь не будет и больше защитить вас будет некому.
Мы взяли в руки ножи и стали повторять его движения. Красиво и изящно. Я представила, как рассекается воздух, как расходится кожа под острым клинком. Кинг поднес нож к собственной шее, всего на пару сантиметров от нее.
– Вот так, – произнес он, и мы сделали так же, как и он, проведя перед собой ножами раз, другой, третий. – Как видите, достаточно просто.
– Просто, – согласилась Грейс.
Он сверкнул на нее глазами. Грейс еще раз провела перед собой ножом и аккуратно положила его на пол.
Знаю, что я должна сделать. Оставив Джеймса сидеть сгорбившись в кресле, отправляюсь в мамину комнату. Снимаю со стены все оковы и складываю в тряпичный мешок, из которого мы каждый год их по очереди вынимаем. По освежающей после дождя прохладе я иду с ними через сад – по мягкому, влажному дерну, по собравшимся на дорожках лужам, мимо гниющей без надобности растительности. По пути взглядываю на ту мертвую мышку за каменной стеной – ее обнаженный скелетик и череп теперь открыты всем дождям и ветрам.
«Боже, помоги…»
Наконец впереди вырисовывается лес. Здесь уже темно. В темноте мне как раз самое место. С волками, змеями, с прочими тварями, не ведающими любви.
В старом стволе упавшего дерева, что давно прогнил изнутри, я прячу мешок с оковами – и вот тут заливаюсь слезами. Надо же, я все же пошла и это сделала! Мать, когда вернется, будет вне себя от злости. Возможно даже, выгонит меня из дома. «Вот что, – скажу я ей, – делает с человеком недостаток любви». Я в состоянии все объяснить. Такое случается, когда ты уже не в силах это переносить. Я скажу ей, что все это явилось для меня неким пробуждением – эти горячечные грезы, это внезапное открытие. Что кровь у меня пылает новой, неведомой болезнью. И хотя мне, чувствую, не так-то много времени осталось, я все же непременно ей скажу, когда она вернется, с глубоким сочувствием взяв ее за руки, что я это расценивала как искупление, как самое что ни на есть искреннее подтверждение моей любви.
Ужин я готовлю в латексных перчатках, приятно поскрипывающих на моих руках. Они словно новая кожа, что куда надежней старой. Я с нежностью думаю о том, что не погублю вместе с собой своих сестер, что буду защищать их бережнее, чем саму себя.
На ужин у нас то, что удалось добыть из консервных запасов, кое-что из сушеных продуктов плюс несколько крабов, которых поймал для нас и размозжил Джеймс. Но никто особо много не ест. Ллеу вообще не показался в столовой, и после того, что произошло на корте, меня до сих пор трясет при одной мысли о нем. Цикады стрекочут так громко, что нам приходится закрыть окна, с трудом загнав их в перекосившиеся рамы. Сестры с недовольным видом жуют и сплевывают, жуют и сплевывают. Кожа у них на локтях и коленках, как и у меня, облупленная от солнца и соленой воды. Во время еды я перчаток не снимаю, и никто ничего не говорит на этот счет. Когда мою посуду, рука в мыльной и вздувшейся под водой перчатке становится похожа на мертвый коготь. Еле сдерживаю искушение отрубить его мясницким ножом.
После ужина мы втроем выходим на террасу – и тут море нам являет нового призрака. Скай, первая его заметив в бинокль, принимается вопить. Но она столько раз уже пускалась в крик с тех пор, как к нам на остров прибыли мужчины, что мы с Грейс не бросаемся стремглав на ее зов. Однако когда Скай выкрикивает: «Призрак!» – мы быстро поднимаемся с шезлонгов и спешим к перилам. Я достаю бинокль, который она с испугу выронила на пол, и разглядываю, целы ли линзы. Грейс обхватывает руками Скай, но та вырывается, убегает на другой конец террасы и, перегнувшись через перила, тужится от рвоты.
Теперь моя очередь на это посмотреть. Призрак на сей раз подплыл ближе, и он куда более узнаваемо человеческий, нежели в прошлый раз. Кожа у него водянисто-голубоватая – бледнее, чем у младенца, – конечности вздувшиеся.
Грейс тоже тянется к биноклю, тихо спрашивая меня на ухо:
– Это мама? Да?
– Мне не различить, – отвечаю. Что называется «правдоподобное отрицание». – Никак не различить.
Я передаю ей в руки бинокль и подхожу к Скай, которая, сама того не желая, залила рвотой всю выложенную камнем площадку внизу.
Грейс долгое время вглядывается в призрака.
– Не думаю, что это она, – произносит наконец. – Она к нам обязательно вернется.
– Он что, плывет сюда?! – кричит Скай. Она бледнее полотна.
– Возможно, – отвечает Грейс. – Он то и дело пропадает из виду. Будем за ним следить в бинокль.
Кинг однажды сказал нам, что в принципе привыкнуть можно ко всему и что плывущий по морю труп странным образом довольно быстро начинает восприниматься как нечто вполне обычное.
Мы с Грейс договорились по очереди дежурить с биноклем, чтобы Скай не довелось увидеть это еще раз.
– Откуда, думаешь, он тут? – спрашиваю я.
Грейс передает мне бинокль, и я потихоньку навожу его сперва на воздух над призраком, потом на воду, медленно опуская окуляры, пока плавающее тело не оказывается полностью видно.
– Из моря, – отзывается Грейс. – Оно отдает назад мертвецов.
– Почему?
– Потому что все в мире рушится и гибнет.
И хотя она даже не скашивает на меня взгляд, я понимаю, что она имеет в виду.
На призраке нет такого платья, что мы могли бы сразу распознать как мамино. На нем вообще, похоже, нет никакой одежды. Он слишком далеко от нас, чтоб можно было разглядеть черты лица, и, если честно, я этому даже рада. Будь это и правда мать, я бы предпочла не знать об этом.
Глядя, как призрак покачивается вверх-вниз по волнам, так и не приближаясь к берегу, я чувствую, как в груди у меня словно сжимается кулак скорби. В воздухе меж нами витает какая-то новая «неправильность», ненормальность, грозящая поглотить все вокруг.