Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помню, конечно…
Помнит, конечно, он:
Обняла ты его со спины крепко и кричишь ему в самое ухо:
«Тише, тише, упадём же!.. разобьёмся!.. Слышишь?!»
Слышит, слышит, как, поди, не слышит – и слово каждое, и каждый вздох, хранит в душе и вдох, и выдох каждый, иначе и быть не может – он их и нынче в состоянии все перечесть и не напутать, какой когда, в какой беседе или в безмолвии каком…
Ничем бы, Господи, не поскупился, не пожалел бы ничего – про жизнь свою, и предложить мне больше вроде нечего, ложка есть, и та, как говорят, весёлком – всё отдал бы, чтобы снова… хоть на денёк туда – на тот хотя бы, только в начало бы его… но вёл себя теперь бы по-другому: умерил скорость бы, послушался тебя – пусть только думать буду так – и то спокойней… вот и идти, и столько пить не нужно было бы… но и опять я не о том – всё отвлекаюсь почему-то.
Проделав в густом и высоком черничнике глубокую тропу, намотав при этом на колёса цепкий вязель, остановились мы возле огромной, будто вонзившейся вершиной в небо, лиственницы. Приткнул я к её необъятному стволу мотоцикл, кран бензобака перекрыл – карбюратор пересасывал – взял тебя за руку и повёл к самой кромке обрыва – рядом там, это тут, когда смотришь в сомкнутые веки, то и кажется: целую вечность – вечность будто и там, на краю, где и вовсе – одно лишь мгновение: едва приблизились, шаги остепенив, а вниз как глянули – и сердце ёкнуло, и захватило дух… когда закрою навсегда глаза, тогда, наверное, и вечно…
Наклонившись, он подобрал с дороги пустой папковый патрон, поскрёб ногтём по оржавевшему частично цоколю и прочитал вслух то, что было на нём отштамповано: «AZOT… 12». «Двенадцатый», – произнёс. А после смял в пальцах хлипкую уже гильзу, швырнул её в сторону и сказал: «Нет… нет, конечно, только нож», – и заметил: выстрелом сорвались с берёзы косачи и взмыли тут же высоко-высоко, крыльями махая часто-часто, чуть не как мухи; и скоро в точки обратились – на голубое порох будто кто просыпал. Перестал следить за птицами, глазами под ноги себе упёрся – снуют те, как челноки, будто по собственному произволу.
И сердце ёкнуло, и захватило дух. Вот и теперь ещё под ложечкой сосёт, представлю только, оторопь берёт: а если б вдруг! – но ничего же не случилось: за локоть мой ты ухватилась, назад попятилась и говоришь: «Ух ты-ы! Ой, мамочки!.. Как круто тут и как красиво!» – и слово каждое, и вскрик ведь тоже…
Поле, по которому он сейчас шагает, прошлым летом было выкошено – ёжится теперь клеверной отавой. Сено – зимой ещё, по снегу, в другое время его отсюда и не вытащишь – вывезли, но остались стоять разгороженные с торцовых стенок остожья – светлеют берёзовыми кольями и жердями; на одной из поперечин одного из остожий, самого близкого к дороге, сидит молодой коршун – осанистый, внимательный.
И я попятился – действительно: а вдруг!.. Обнял тебя… Рубаха – солнцем пахнет. Плечи… но говорил уже, что: больно… Губы – сухие – запеклись, к ним – как к гербарию: едва дыша… И ободки… Ноет душа: всё помню – помню каждый блик – только мелькнувший