Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пристроившись на сухой кромке глубокой колеи, выкурил он сигарету и отправился дальше.
Ровные, относительно плоские места закончились, потянулась гряда, по южному склону поросшая соснами, по северному – пихтачом, с редкими выходами бурой скальной породы. Приступом не штурмуя – жертвуя временем, но сберегая силы, – он огибал по подножию крутобокие сопки, в те, что положе, поднимался и, на вершине каждой коротко передохнув, спускался вниз. Знаком и спуск ему тут всякий, и подъём – ну разумеется: сколько один и с Сулианом… Знал он, какой откуда вид откроется, куда и где свернёт дорога, в каком распадке и какой торопится ручей, и только там, где потрудились лесорубы, терялся, начиная сомневаться, не заплутал ли, верно ли идёт, и думал: «Губить – не растить… Боже ж Ты мой. Как на чужбине будто, а не на своей земле», – но, оставив позади завалы сучьев, пни, то стоячие, то вывернутые и торчащие в небо паучищами корней, нещадно изрезанную гусеницами трелёвочных тракторов и колёсами лесовозов почву и штабеля так и не вывезенных и уже гниющих брёвен и увидев не тронутый ещё пилкой лес, он успокаивался: значит – верно. Так вот и шёл. Так и идёт. Преодолел крутой Галинин лог – жила будто в Ялани когда-то, в прошлом веке, в позапрошлом ли ещё, некая Галина, вдовствовала, муж на войне её погиб, медведь ли его задрал, все удобные покосные угодья рядом с Яланью крепкими мужиками были заняты, вот и бегала она сюда за тридевять земель, разделала пожню, тут и косила, почему и лог назван Галининым, как Сулиан ему рассказывал, знал ли такую историю, на ходу ли её сочинил – и, удивляясь лиственнице, от маковки до комля вспоротой молнией когда-то, но не развалившейся, так рассуждает:
Там вон уж Малое Сосново – и не заметил, как дошёл. В том распадке и ручей уже Мало-Сосновый. Мыли в нём когда-то мужики отчаянные золото… делов, пожалуй, было. Там и Большое Сосново. А за ним и Медовое. Его пройду, и – Сакалин, за Сакалином – бор Щетинкин, за тем – и Таха… Сколько же здесь один и с Сулианом… А-а, переправлюсь как-нибудь. Воды, правда, по Кеми если судить, много… Не в берегах ещё, наверное, и Таха, и там, где брод, не сунешься, поди, да и где теперь он, брод, я же не знаю: течёт, моет – меняется и русло… Ничего, пригляжу, придумаю что-нибудь. А к ночи буду в Ворожейке, до ночи-то уж всяко доберусь… Сплюнь – тьпу– тьпу-тьпу – мать так всегда: сплюнь-ка, сплюнь-ка, мол, Макеюшка, наперёд не загадывай, не спортить чтобы… ну и язык – опять, дескать, и в грех… ну, дура дурой, Осподи, прости уж, век прожила, а умишку и с горошину сушёную не накопила, бытто копилка-то дырявая, дак чё, мол… – это она же, мать – он про неё… Так только если что негаданное, непредвиденное, а всё если нормально, дак солнце-то ещё вон высоко… Ещё и спать, поди, не будут… ну не она, дак брат – читать тот ещё, может, будет… Да пусть уж и уснут, брат – как мышь… как кошка ли, чуткий… А там – дойду, даст Бог – сначала по задам, по огороду Епафраса… и выскорь эта… сгорела разве?.. вряд ли… Дальше: берёза… кедр… сосна… на всех скворечники висели когда-то… рябина… изгородь… и – на пригон к нам… Собаки встретят – с теми разберусь… те же ещё или другие?.. молодняку уж народилось… что ещё те, я сомневаюсь… и тогда были взрослые, ну а век-то их недолгий… Тут и крыльцо… запрыгну – там кого – три невысокие ступеньки… щели все и все сучки и как истоптаны – всё помню… И тихо так, что Таху слышно. Сердце маленько успокоится, шум звёзд не станет заглушать – и постучусь. Ошеломятся. Но открывать она пойдёт не сразу, тогда ещё раз постучусь. «Кто где бытто, чё ли, брякат? – скажет там, в избе, мать. – Оглохла ли, дак всё и чудится теперь чуть чё да чё попало… Ты-то слышал чё, аль нет ли?» – «Стучат… не чудится», – ответит брат ей. А она: «Дак кто?! Так, поди, чё… ветер вон, может, – к двери направится, заделье, если то будет у неё, отложив, и уже тише: – Никого вроде не ждём. Кого несёт там лихорадка? Ни волк-бузун ли опять этот, ни бражку ли клянчить?.. Ишь, наповадился, холера… Попру… ишь, выдумал… обязана ему тут… Попру, попру его в три шеи… Конь ненасытный, волк несчастный… ему потрафь, ага, потом покою знать не будешь… Кроме него-то больше некому – о-он, проклятушшый, – и у двери уже, но это громко: – Кто там?!» – откидывая крюк с петли… Ох, Боже мой, да успокойся!..
Частенько тут… частенько мы…
Он тут один и с Сулианом…
Зимой и летом… Однажды как-то и на льдине…
К тебе спешил.
Дурной, конечно, был… но и сейчас бы…
Ну а тогда:
Привёз его Сулиан последним августовским днём в Каменск, сутки с ним там побыл и уехал назад, в Ворожейку, наказав ему носу не вешать и духом не робеть. И так ещё сказал, уже сидя на телеге и готовясь стегнуть лошадь: «Время – не свая, парень, в землю не вобьёшь, бежит шибче, чем моя кобыла… Пошла, пошла, Самсониха, пошла, а то полянку всю уделашь тут – перед людьми будет неудобно… Нюни не распускай и ребятишкам не поддавайся, а то… они в Каменске, хошь и не такие, как в Ялани, но тоже дёрзкие, чуть им спусти, и замутузят. Пошла, пошла, чего косишься! Мало ещё наотдыхалась?!» И вот – не свая, это точно – уже два месяца как живёт он в интернате и учится в каменской восьмилетней школе, в первом классе. Самое страшное позади будто, но всё равно: тоскливо, хочется домой – хочется больше, чем хотелось сюда, в Каменск, когда пребывал он себе беззаботно ещё дома, каникул ждёт, как праздника, да так оно и есть: конечно – праздник. «Ну ничё, ничё, сыночек, с Богом, милый, с Ангелом в дороге. Да хранит тебя Заступница… Всё будет ладно, моя ладушка», – так, успокаивая больше себя, наверное, чем его, говорила, провожая, мать. «Ты бы лутшэ не ревела, Василиса, – сказал ей тогда Сулиан, перебирая на коленях вожжи, – не в рекрута́ же парня отсылаешь… И так вон мо́кро, жэншына, и без тебя… то